Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ И Н. Ф. ФЕДОРОВ. ДУХОВНО-ТВОРЧЕСКИЙ ДИАЛОГ
|
Содержание
Введение 1
Глава 1
История знакомства Ф. М. Достоевского с идеями Н. Ф. Федорова 87
§ 1. Первое обращение Н . П . Петерсона
к Ф. М. Достоевскому. Март 1876 г 96
§ 2. Второе обращение Н . П . Петерсона
к Ф. М. Достоевскому. Декабрь 1877 - март 1878 106
§ 3. Третье обращение Н. П. Петерсона
к Ф. М. Достоевскому. Осень 1880 г 138
Глава 2
Роман «Братья Карамазовы» в свете религиозно-философских идей Н. Ф. Федорова 145
§ 1. Общество - церковь, мир - семья 160
§ 2. «Непременно восстанем...» (Воскресительная тема в романе 187
§ 3. Проблема всеобщности спасения 232
Глава 3
Ф. М. Достоевский и история учения всеобщего дела 283
§ 1. Достоевский в творческой судьбе работы Федорова «Вопрос о братстве, или родстве.» 286
§ 2. Под маской Достоевского 322
§ 3. Федоров contra Достоевский? 366
Заключение 406
Библиография 432
Введение 1
Глава 1
История знакомства Ф. М. Достоевского с идеями Н. Ф. Федорова 87
§ 1. Первое обращение Н . П . Петерсона
к Ф. М. Достоевскому. Март 1876 г 96
§ 2. Второе обращение Н . П . Петерсона
к Ф. М. Достоевскому. Декабрь 1877 - март 1878 106
§ 3. Третье обращение Н. П. Петерсона
к Ф. М. Достоевскому. Осень 1880 г 138
Глава 2
Роман «Братья Карамазовы» в свете религиозно-философских идей Н. Ф. Федорова 145
§ 1. Общество - церковь, мир - семья 160
§ 2. «Непременно восстанем...» (Воскресительная тема в романе 187
§ 3. Проблема всеобщности спасения 232
Глава 3
Ф. М. Достоевский и история учения всеобщего дела 283
§ 1. Достоевский в творческой судьбе работы Федорова «Вопрос о братстве, или родстве.» 286
§ 2. Под маской Достоевского 322
§ 3. Федоров contra Достоевский? 366
Заключение 406
Библиография 432
Уже почти сто лет ни один очерк о жизни и философском творчестве Федорова не обходится без упоминания знаменитого письма Достоевского к Н. П. Петерсону от 24 марта 1878 года с не менее знаменитым: «...в сущности совершенно согласен с этими мыслями. Их я прочел как бы за свои»1. Уже более ста лет историки литературы стремятся понять, в чем причина горячей, взволнованной реакции Достоевского на идеи скромного библиотекаря Румянцевского музея, каковы основные точки их идейного и духовного родства, как отозвалось в художественном мире писателя знакомство с учением всеобщего дела. Уже более ста лет биографы пытаются восстановить историю этого опосредованного, но столь значимого знакомства и задаются вопросом, какой именно текст читал Достоевский в конце 1877 года и где находится теперь этот текст.
Для позднего Достоевского знакомство с идеями Федорова стало важной духовной и творческой вехой. Оно широко отразилось в романе «Братья Карамазовы» - и в черновиках, и в окончательном тексте. Для Федорова же письмо Достоевского явилось толчком к систематическому изложению своих идей, к созданию главного труда - «Вопрос о братстве, или родстве, о причинах небратского, неродственного, т. е. немирного, состояния мира и о средствах к восстановлению родства». Можно сказать, что Федоров как мыслитель вошел в культуру с невольной подачи Достоевского, стимулировавшего его своими вопросами к созданию письменного свода учения о воскрешении.
Вопрос о Федорове и Достоевском непосредственно связан с другим обобщающим и обширным вопросом - о взаимодействии русской религиозной философии и художественной литературы, об их скрещениях и взаимовлияниях. Русская литература XIX века была колыбелью отечественной философской мысли: в ее поэтическом и романном пространстве, средствами образно-художественными, а не дискурсивно-логическими, ставились и решались фундаментальные проблемы философской онтологии и антропологии,гносеологии и этики - человек и природа, дух и материя, истина и благо, сущность зла и сущность добра, время и вечность, род и личность, вера и неверие, преображающая любовь и спасающая красота... В лоне литературы рождалась смыслообразующая интенция русской религиозной философии - интенция преображения мира и человека, готовилась духовная почва для главной ее идеи - идеи богочеловечества. Однако с последней трети XIX в. стал набирать силу обратный процесс - влияния религиозной мысли на литературу, во всей полноте развернувшийся уже в следующем, XX веке. Знакомство позднего Достоевского с идеями Федорова, отражение этих идей в романе «Братья Карамазовы» - первая веха этого оплодотворяющего влияния.
Достоевский и Федоров принадлежали к тому течению русской мысли - и были наиболее яркими его представителями - которое, зародившись в лоне славянофильства, продолжившись затем в творчестве Соловьева и религиозно-философском ренессансе первой трети XX века (Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков, П. А. Флоренский, А. К. Горский, Н. А. Сетницкий, Г. П. Федотов и др.), было одушевлено задачей оправдания истории и оправдания человека. В лоне этого течения утверждалась идея христианского синергизма, соучастия объединенного человечества в Божественном домостроительстве, выдвигалась идея истории как богочеловеческой «работы спасения». Христианство понималось активно, ставилась задача преодоления разрыва между храмовой и внехрамовой жизнью. Русские мыслители призывали к религионизации всех сфер личного и общественного бытия человека, что предполагало и устранение внутренней дисгармонии личности (идея цельного человека И. В. Киреевского и К. С. Аксакова), и созидание христианского социума («мировая гармония» Достоевского, «общество по типу Троицы» Федорова). Вершинное их чаяние - обожение мира: преодоление смертного порядка природы, всеобщее воскрешение (Федоров), достижение полноты «всеединства» (Соловьев), новый благой, «божеский тип хозяйствования», восстановляющий царственное положение человека в мире тварей во исполнение заповеди «обладания землей», данной Творцом человеку (Булгаков).
Целостный религиозный проект, вырабатывавшийся совокупными, соборными усилиями русской философии при активном содействии литературы, должен быть осмыслен во всех своих составляющих. Сюжет «Федоров - Достоевский» выводит исследователя к пониманию сути этого проекта, его стержневой и главной идеи, по-разному преломлявшейся у конкретных художников и мыслителей. Эта «высшая идея существования», как называл ее Достоевский, есть идея бессмертия, идея преображения несовершенного, смертного, страдающего бытия в Царствие Божие. Будучи менее всего головной, теоретической, рождаясь из эмоционально-сердечного переживания, из несмиренности с фактом существования в мире зла, она задает новые ориентиры как философии, которая уже не удовлетворяется рассуждением, мыслью ради мысли, не хочет быть отвлеченной системой, а стремится стать активной и проективной «философией дела», так и литературе, идущей от теории «искусства для искусства» к концепции искусства как учительства и пророчества, а в своем высшем, идеальном задании - как творчества жизни. Образ этой новой философии дела, образ нового, жизнетворческого искусства, исповедующего «реализм в высшем смысле», ищущего подлинного, а не мнимого преображения реальности, и являют в своем творчестве Федоров и Достоевский.
Задачи и основные направления исследования
Цель настоящей работы - представить заявленную тему максимально исчерпывающе и объемно, рассмотреть главные содержательные ее линии, ввести в научный оборот ряд новых документальных источников, существенно уточняющих наше представление как об истории опосредованного знакомства Достоевского с идеями Федорова, так и об отношении к писателю самого философа.
Обращение к черновому тексту статьи «Чем должна быть народная школа?», присланной Достоевскому учеником Федорова Н. П. Петерсоном, позволяет понять, какие именно проблемы учения о воскрешении были затронуты в этой статье и как резонировали они у Достоевского. Отдельная глава посвящена интерпретации романа «Братья Карамазовы» в свете федоровских идей. Поднимается вопрос о восприятии Достоевского самим Федоровым, что предполагает не только систематизацию высказываний философа о писателе, но и поиск следов их опосредованного духовно-творческого контакта в тех фрагментах текста главного сочинения Федорова «Вопрос о братстве, или родстве...», которые писались в 1878-1881 гг. непосредственно как ответ Достоевскому.
В разборе сюжета «Федоров - Достоевский» существенное внимание уделяется В. С. Соловьеву, познакомившемуся с идеями Федорова сначала через Достоевского, а в 1881-1882 гг. и непосредственно. Показана близость позиций трех выдающихся современников по главным религиозным вопросам, родство их представлений о человеке, о смысле истории, о назначении христианства и церкви в мире, прочерчены линии влияния Федорова и Соловьева на формирование эсхатологической темы позднего Достоевского.
Одним из важных направлений исследования становится анализ взглядов Федорова и Достоевского на искусство, их представлений о задачах литературы и журналистики, дается сравнение «реализма в высшем смысле» Достоевского и «всемирного реализма» Федорова.
Новизна исследования
Вопрос о влиянии построений Федорова на позднего Достоевского, об отзвуках его идей как в черновиках к «Братьям Карамазовым», так и в окончательном тексте романа, ставился и разбирался в филологической науке не раз (см. следующий ниже обзор литературы по теме диссертации). Однако ни одному из исследователей не было известно, какое именно изложение учения Федорова читал Достоевский, и соответственно, при анализе проблемы влияния учитывался весь корпус идей философа, что в известном смысле было - хотя и вынужденной - методологической ошибкой. Настоящая работа впервые вводит в научный оборот черновик текста, посланного Достоевскому Петерсоном, и разбор федоровских мотивов в романе «Братья Карамазовы» ведется с учетом этого текста.
Значительное место в диссертации уделено фигуре Н. П. Петерсона - как идейного посредника между Федоровым и Достоевским. Излагается история его эпистолярных обращений к писателю - не только в 1877-1878 гг., но и в 1876 и 1880 гг., - все они так или иначе диктовались стремлением Петерсона познакомить Достоевского с учением всеобщего дела.
Воссоздана история работы Федорова в 1878-1880 гг. над ответом Достоевскому. Во II-IV частях «Вопроса о братстве, или родстве.» вычленены те текстовые пласты, которые были написаны под непосредственным влиянием письма Достоевского Петерсону от 24 марта 1878 года. Подробно освещена попытка Федорова выступить в 1897 году «под маской Достоевского», приписав ему свое учение о «долге воскрешения». Объяснены причины появления критических высказываний Федорова о Достоевском в работе «Супраморализм» (история с обращением к Н. А. Энгельгардту).
Родство воззрений Федорова и Достоевского на мир, человека, историю обосновывается принадлежностью писателя и мыслителя к единой религиозно-философской традиции, утверждающей идеал творческого, миропреображающего христианства, истории как «работы спасения».
Практическая значимость исследования
Материал диссертации может быть использован как в исследовательской (создание научной биографии, летописей жизни и творчества, комментария к научным собраниям сочинений), так и в педагогической практике (подготовка лекционных курсов и спецкурсов).
Апробация работы
По проблемам, поднятым в диссертации, опубликовано 20 научных статей. Архивные материалы, связанные с темой «Достоевский и Федоров», изданы и откомментированы автором в научном «Собрании сочинений» Н. Ф. Федорова в 4-х томах с дополнительным, пятым, томом (М., 1995-2000).
Отдельные положения работы обсуждались в докладах на Международных Старорусских научных чтениях «Достоевский и современность» (1993, 1999), на Международных чтениях памяти В. С. Соловьева (Москва, 2000), на Международном симпозиуме «Достоевский в современном мире» (Москва, 2001), на IV Международной научной конференции «Евангельский текст в русской литературе XVIII-XX вв.: цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр» (Петрозаводск, Петрозаводский государственный университет, 2002), на научной конференции «Православие и русская культура» (Санкт-Петербург, Институт русской литературы (Пушкинский дом), 2002), на публичных чтениях
«“Философия общего дела” Н. Ф. Федорова в духовных исканиях Русского Зарубежья» (Москва, 2003), на Международной научной конференции «Космизм и русская литература» (Белград, 2003), на IX Международных научных чтениях памяти Н. Ф. Федорова (Москва, 2003), на XII симпозиуме Международного Общества Достоевского (Женева, 2004), на Международном научном конгрессе «Русская словесность в мировом культурном контексте» (Москва, 2004), на философском семинаре при Музее-библиотеке Н. Ф. Федорова (Москва, 1999-2005).
Структура работы
Работа состоит из введения, трех глав, заключения и библиографии.
История вопроса
К теме «Достоевский и Федоров» историки литературы и общественной мысли обращаются уже многие десятилетия. А началось все с устных и письменных свидетельств самих участников опосредованного контакта писателя и философа и близких к ним лиц. Первое свидетельство прозвучало еще летом 1878 года. Тогда ученик Федорова Н. П. Петерсон, ехавший к Федорову в Москву, чтобы продолжить работу над уже начатым ответом Достоевскому, случайно «на Сызрано-Моршанской дороге, на половине между Пензою и Моршанском, встретил Л. Н. Толстого» . «На пути, - вспоминал он позднее, - я поведал ему о Николае Федоровиче и о своих сношениях с Достоевским, прочитал ему письмо Достоевского и то, что было написано мною под диктовку Николая Федоровича в ответ на это письмо в те две недели, которые только что провел у меня Николай Федорович» . По словам Петерсона, Толстой не проявил большого интереса к идеям Федорова («сказал, что это ему не симпатично»), однако впоследствии сам разыскал мыслителя в Румянцевском музее, после чего «между ними завязалось знакомство» . В 1897 г., спустя почти двадцать лет после обращения Петерсона к Достоевскому, уже сам Федоров помещает в воронежской газете «Дон» письмо Достоевского Петерсону от 24 марта 1878 г., предваряя публикацию собственным предисловием . В предисловии, подписанном инициалами Н. П. Петерсона «Н. П.» (Федоров никогда не ставил под своими статьями собственной подписи), Николай Федорович, не называя имени «неизвестного мыслителя», пытался изложить свое учение как бы от лица самого Достоевского. Этот эпизод подробно будет разобран в третьей главе диссертации, поэтому больше о нем говорить я не буду. Пока же важно подчеркнуть, что в 1897 г. в провинциальной газете был опубликован тот документ, который, собственно, и давал теме «Достоевский и Федоров» право на жизнь, являясь на тот момент единственным и главным свидетельством внимания Достоевского к идеям неизвестного мыслителя.
Вскоре после публикации письма Достоевского другой друг и ученик Федорова, философ и историк науки В. А. Кожевников, в монографии «Философия чувства и веры в ее отношениях к литературе и рационализму XVIII века и к критической философии», которую он заканчивал как раз летом 1897 г., специально сослался на это письмо. Ссылка была сделана в заключении, где, в духе идей Федорова, автор говорил о новых горизонтах, которые может открыть человечеству «всестороннее расширение знания», о необходимости противостояния «неразумным, стихийно действующим силам природы», о «сыновнем долге возвращения жизни отцам». Кожевников подчеркивал, что письмо Достоевского, «относящееся к этому учению и вполне ему сочувствующее», «не только выставляет в совершенно новом свете религиозные и философские убеждения великого писателя, но и внушает желание, чтобы в скорейшем времени было издано изложение учения того мыслителя, о котором говорит Достоевский в своем 6 письме» .
Летом 1901 г. Петерсон, служивший тогда в Туркестане, опубликовал в газете «Асхабад» работы Федорова «Разоружение» и «Самодержавие» . Публикация второй из них предварялась двумя небольшими статьями философа: «Еще об историческом значении царского титула» и «Ответ на вопрос “Что такое Россия?”» (позднее, при републикации в I томе «Философии общего дела» они были включены в текст «Самодержавия»). Имя писателя в статье «Ответ на вопрос “Что такое Россия?”» появлялось неоднократно: говоря о «долге воскрешения отцов-предков», Федоров прямо ссылался на публикацию письма Достоевского Петерсону в газете «Дон» и вновь, как и в предисловии к публикации, называл его родоначальником учения о воскрешении .
Итак, письмо Достоевского с вопросами к «мыслителю» было опубликовано, периодически упоминалось как в статьях самого Федорова (см. третью главу диссертации), так и в работах его учеников. Однако тайну того, кем же был этот столь взволновавший великого писателя человек, ни сам Федоров, всячески противившийся упоминанию своего имени в печати, ни Петерсон и Кожевников, уважавшие волю учителя, так и не раскрыли. Это произошло лишь после смерти философа. И первыми здесь были авторы некрологов и поминальных статей Г. П. Георгиевский и В. И. Шенрок, знавшие Федорова по библиотеке Московского публичного и Румянцевского музеев.
Георгиевский, сослуживец мыслителя, мог слышать об интересе Достоевского к идеям Федорова от него самого, равно как и от учеников философа - В. А. Кожевникова, Ю. П. Бартенева, И. М. Ивакина. Скорее всего, читал он и публикацию в газете «Дон», с которой Федоров знакомил ряд лиц из своего окружения. Некоторые, впрочем, слабые, отголоски этого чтения слышны в написанном им некрологе «Памяти Николая Федоровича»: «Энциклопедист в самом полном и лучшем смысле этого слова, Николай Федорович был и замечательным философом и самостоятельным мыслителем. Глубочайшие и оригинальные воззрения его привлекали к себе и Достоевского, и Владимира Соловьева, и нашли в них авторитетных ценителей, почитателей и сторонников» . А в статье «Из воспоминаний о Николае Федоровиче (К 40 дню кончины)», где Георгиевский определяет «нравственное и философское мировоззрение» Федорова, в центре которого - «учение о всеобщем братстве», «убеждение об окончательной победе над злом и о всеобщем воскресении мертвых», эти отзвуки становятся еще ощутимее: «Глубина, ясность и логичность этой философии поражали Достоевского и Вл. С. Соловьева. Они с восторгом проводили целые часы за чтением писаний Николая Федоровича, называли его взгляды своими и, в конце концов, оба испытали на себе сильнейшее влияние взглядов Николая Федоровича» . Как видим, в последнем случае Георгиевский позволил себе гиперболизировать факты: из «двух часов» единократного чтения рукописи Петерсона и беседы о ней Достоевского и Соловьева получились «целые часы», проведенные обоими «за чтением писаний Николая Федоровича».
В. И. Шенрок в статье «Памяти Н. Ф. Федорова и А. Е. Викторова» также коснулся сюжета «Федоров - Достоевский»: «Этого человека и его умную беседу, в которой всегда было много живой, самостоятельной мысли, высоко ценили замечательные умы: Ф. М. Достоевский, философ В. С. Соловьев и современный корифей литературы Л. Н. Толстой» . Но если в случае с Толстым и Соловьевым суждение о том, что они «высоко ценили» беседу Федорова, было бесспорным, то в отношении Достоевского оно оказывалось просто ошибочным, ибо ни в каких личных контактах философ и писатель не состояли.
Впрочем, подобные ошибки пишущие о Федорове время от времени будут допускать и в дальнейшем, не пренебрегая порой и преувеличениями a la Георгиевский. И далеко не всегда появление таких преувеличений было вызвано неточным знанием фактов - порой они возникали из побуждений самых лучших и добрых, согласно знаменитой русской пословице «Кашу маслом не испортишь», или, так сказать, красивости ради - чего стоит один пассаж из статьи А. Л. Волынского «Воскрешение мертвых»: «И вот мы видим величайших мужей российской современности XIX века толпящимися у дверей каталожной комнаты Румянцевского Музея: Льва Толстого, Достоевского, Влад. Соловьева и др.» .
В некрологах и поминальных статьях о Федорове отчетливо обозначилась тенденция подкреплять его значение и авторитет как мыслителя апелляцией к этим трем выдающимся современникам. Соединяя имя философа всеобщего дела с именами Толстого, Достоевского, Соловьева, его не только ставили на высшую ступеньку культурной иерархии, но и утверждали ценность выдвинутых им активно-христианских идей, как бы подчеркивая: если уж такие духовные авторитеты интересовались скромным библиотекарем Румянцевского музея и его дерзновенным проектом, значит речь идет, действительно, о глубоком мыслителе и самый проект достоин серьезного обсуждения. Этот argumentum ad hominem присутствовал и присутствует в работах о Федорове уже больше ста лет - мы находим его в популярных и научных статьях, в высказываниях о Федорове русских религиозных мыслителей и в философской публицистике русского зарубежья, в статьях советского времени и в современных исследованиях... Суждения о Федорове Достоевского, Соловьева, Толстого вплетаются в размышления о личности и жизни философа, о сущности его идей и проектов, служат основанием для широких религиозно-философских обобщений. Достаточно вспомнить Н. О. Лосского, подтверждающего при помощи этих суждений свою характеристику мыслителя: «Без сомнения, это был подлинный праведник, неканонизированный святой» , или В. Н. Ильина, проводящего устойчивую параллель между жизненным обликом Федорова и пророческим духом его учения: «Чрезвычайно важно отметить, что Федоров едва ли не более всего действовал на своих современников личностью и житием. Именно личность и житие заставляли прислушиваться к его гениальным мыслям, являясь для них сильнейшим рупором. Таково единогласное свидетельство всех знавших его - включая сюда таких гигантов, как Вл. Соловьев, Достоевский и Л. Толстой, -равно как и многих других» .
Но вернемся в начало XX века. В 1904 г., со второго - февральского - номера журнала «Русский архив» началась публикация очерков В. А. Кожевникова о жизни и учении Федорова, в конечном итоге составивших книгу «Николай Федорович Федоров. Опыт изложения его учения по изданным и неизданным произведениям, переписке и личным беседам» (Ч. 1. Москва, 1908). В качестве своеобразного приложения к очеркам Кожевников намеревался поместить в журнале письмо Достоевского Петерсону, о чем им была достигнута договоренность с П. И. Бартеневым (сам Петерсон предоставил Кожевникову право на издание указанного письма еще в январе ). Однако вскоре Владимиру Александровичу пришлось поспешить с публикацией, поскольку он получил сведения о том, что литературовед и искусствовед Н. Н. Черногубов, общавшийся с Федоровым в последние годы его жизни и после смерти философа пытавшийся оспаривать у Кожевникова право на публикацию его наследия, хочет напечатать письмо Достоевского по имеющейся у него копии. 1 февраля 1904 г. В. А. Кожевников сообщил о притязаниях Черногубова П. И. Бартеневу, подчеркнув, что если ему не удастся отговорить конкурента от тщеславного намерения, то письмо Достоевского «придется напечатать <...> в “Архиве” раньше, чем предполагали, то есть уже в мартовской книжке» . А спустя десять дней, 10 февраля, выслал редактору «Русского архива» копию письма Достоевского, сопроводив ее следующими указаниями по публикации: «Письму необходимо предпослать примечание от Редакции, в коем следует указать 1) на связь содержания письма с учением Николая Федоровича, излагаемым в моих статьях, и во-вторых, что письмо было напечатано в газете “Дон” 1897 года № 80; но в значительно сокращенном виде. 3) Надо сказать, что письмо адресовано к Николаю Павловичу Петерсону, другу Н. Ф. Ф., ныне члену Окружного Суда в Асхабаде. Петерсон посылал Достоевскому изложение учения Н. Ф-ча из Керенска и письмо Достоевского есть ответ Петерсону с изложением впечатлений, произведенных на Достоевского чтением присланной ему статьи. 4) Можно упомянуть, что ныне подлинник письма хранится в Рукописном отделении Московского Румянцевского Музея» .
Письмо Ф. М. Достоевского было напечатано в мартовском номере «Русского архива». Так же как публикация в газете «Дон», оно содержало две небольшие купюры. П. И. Бартенев снабдил письмо краткими примечаниями, в которых привел сведения, сообщенные ему Кожевниковым, но оставил без внимания главный, мировоззренческий пункт - о «связи содержания письма с учением Николая Федоровича». Касаться этой темы Бартенев не пожелал - знавший Федорова еще с 1860-х годов и глубоко его почитавший, он весьма сдержанно относился к главному, воскресительному пункту его учения. Зато редактор «Русского архива» раскрыл для читателя инициалы «В. С. С.», которыми в копии письма, присланной Кожевниковым для публикации, были «зашифрованы» имя, отчество и фамилия Соловьева, полностью приведенные в подлиннике. А к выраженной в письме Достоевского просьбе ответить на главный вопрос: как именно мыслит воскрешение «неизвестный мыслитель», сделал короткое примечание: «Не знаем, что на этот вызов отвечал Н. П. Петерсон» .
Получив вторую книжку «Русского архива» за 1904 год и обнаружив примечание Бартенева, Петерсон написал ему большое письмо. Поведал об истории своего знакомства и дружбы с Федоровым, сообщил, как неоднократно «предлагал Николаю Федоровичу изложить печатно» его учение, как периодически записывал за мыслителем то, что тот говорил в устных беседах. Наконец, Петерсон пояснил обстоятельства своего обращения к Достоевскому в 1877 г. и рассказал о работе Федорова над ответом писателю. В письме была представлена та, ставшая на десятилетия канонической, версия, согласно которой «никакого ответа Достоевскому послано не было» , поскольку, как утверждал Петерсон, работа над изложением учения о воскрешении разрасталась от года к году и не была окончена до смерти писателя. О своем кратком письме Достоевскому от 29 марта 1878 г., а также о том, что в последней трети 1880 года втайне от Федорова послал ему часть рукописи, которая писалась философом как ответ Достоевскому, Николай Павлович умолчал - причины этого будут объяснены ниже (см. первую главу диссертации).
Свое письмо Петерсон переслал В. А. Кожевникову с просьбой передать его редактору «Русского архива», Кожевников - сыну П. И. Бартенева Ю. П. Бартеневу, а тот соответственно отцу, сопроводив посылку следующим комментарием: «Вот письмо Петерсона, которое он написал по поводу твоего примечания к письму Достоевского. Его можно, думается мне, напечатать. Он хочет писать воспоминания о Ник. Феодоровиче, я ему отвечал, что ты чтишь его, но главная мысль покойника является для тебя, как и для многих, великим скандалом» .
В шестом номере «Русского архива» письмо Петерсона к Бартеневу было опубликовано. Помимо сведений об обращении к Достоевскому, оно содержало рассказ публициста о своей встрече с Толстым летом 1878 г., во время которой он познакомил писателя с содержанием письма Достоевского и ответа на него Федорова. Позднее оба эпизода - обращения к Достоевскому и встречи с Толстым - Петерсон воспроизвел в статье «Из записок бывшего учителя» , книге «Н. Ф. Федоров и его “Философия общего дела” в противоположность учению Л. Н. Толстого “о непротивлении” и другим идеям нашего времени» (Верный, 1912), а также в воспоминаниях о Федорове , над которыми работал в 1916 году.
Кожевников в своей книге о Федорове сослался на письмо Достоевского Петерсону как на один из аргументов в пользу близости религиозно-философских идей Федорова и раннего Соловьева . А в приложении поместил полный текст этого письма, уже без купюр, вместе с двумя письмами Федорову Соловьева, в одном из которых содержалась знаменитая фраза: «со времени появления христианства Ваш “проект” есть первое движение вперед человеческого духа по пути Христову» , и письмом А. А. Фета, где был приведен хрестоматийный отзыв Толстого: «Я горжусь, что живу в одно время с подобным человеком» .
В 1906 г. в г. Верном вышел в свет подготовленный Кожевниковым и Петерсоном первый том сочинений Федорова. Том открывался предисловием Кожевникова: подчеркивая масштаб философии всеобщего дела, Владимир Александрович апеллировал к великим современникам своего учителя (как я говорила выше, это становилось обычной практикой в работах о Федорове): «Лишь очень немногие умы решались принять это учение в его последних, наиболее смелых выводах; но среди этих немногих были такие люди, как Ф. М. Достоевский и В. С. Соловьев» . В следующем далее предисловии Петерсона Федоров был представлен выразителем того «нового слова, которое Россия призвана сказать миру», того «дела, которое Россия призвана внести в мир», того «самосознания, вернее неопределенного еще до сих пор чувства русского народа, которое называет Русь святою, самосознания, свойственного великому народу» . Цитируя слова Достоевского из «Дневника писателя» 1877 г.: «Всякий великий народ верит и должен верить, если только хочет быть долго жив, что в нем-то, и только в нем одном, и заключается спасение мира, что живет он на то, чтоб стоять во главе народов, приобщить их всех к себе воедино и вести их, в согласном хоре, к окончательной цели, всем им предназначенной», - Петерсон с воодушевлением повторял, что учение всеобщего дела есть целостный, религиозный ответ Русской земли тем чаяниям, которые возлагал на нее Достоевский. Стоя на идее спасения всех, требуя «не всеобщего только мира», «но всеобщего союза, “союза братского”», утверждая принцип «Не для себя и не для других, а со всеми и для всех», это учение соответствует подлинному пониманию мессианства, ибо, по Достоевскому, харизма водительства не дает народу «господства над другими себе подобными», напротив, делает его слугою всех, «возлагает тяжелую обязанность, службу» .
В последующее двенадцатилетие - 1906-1917 гг. - авторы очерков и статей о философе всеобщего дела, появившихся за это время в печати, периодически касались темы «Федоров и Достоевский», правда, по большей части, предельно скупо. Одни ограничивались простым упоминанием (А. Мощанский ), другие - пересказом сведений, полученных от Кожевникова и Петерсона (А. Панкратов) , что не в последнюю очередь объяснялось скудостью известных тогда материалов (опубликованные в «Русском архиве» письмо Достоевского Петерсону и пояснительное письмо Петерсона Бартеневу; лишь в 1914 году в первом выпуске сборника «Вселенское дело», посвященного памяти философа, было перепечатано предисловие Федорова к изданию письма Достоевского вместе с полным текстом письма , но это издание современникам оказалось, увы, недоступным, поскольку почти весь тираж сборника погиб во время Первой мировой войны). Н. А. Бердяев, начав свою статью «Религия воскрешения» традиционным рекламным перечислением высказываний Толстого, Соловьева, Достоевского, в середине статьи сделал первый, хотя и очень маленький, шаг к постановке вопроса об отношении не только Достоевского к Федорову, но и Федорова к Достоевскому: «Он даже славянофилов и Достоевского упрекает в том, что они недостаточно русские, слишком западные люди; не может простить Хомякову 33
того, что тот назвал Европу “страной святых чудес”» .
Пожалуй, первым, кто пошел дальше констатации факта, приблизившись к постановке вопроса о причинах внимания Достоевского к идеям Федорова, о влиянии этих идей на творчество писателя, был С. Н. Булгаков. В 1908 г. в «Московском еженедельнике» он поместил статью «Загадочный мыслитель», написанную в форме рецензии на книгу Кожевникова. Практически полностью приведя текст письма Достоевского Петерсону, а также тексты двух писем Федорову Соловьева, Булгаков указал на них как на важнейший источник изучения религиозно-философского миросозерцания как Достоевского, так и Соловьева: «В этих письмах мы имеем литературно-исторические памятники первостепеннейшего значения, проливающие свет на интимнейшие и затаеннейшие чаяния и мысли обоих наших мыслителей» . Более того, в самом письме Достоевского Булгаков увидел своеобразное исповедание веры писателя: Достоевский здесь «договорил определенно то, о чем намеками говорилось в разных местах его творений» .
Булгаков обозначил еще одну ключевую проблему, обойти которую при разговоре о Федорове и Достоевском было нельзя. Каким было то изложение учения Федорова, которое читал Достоевский? Что именно говорилось в нем о воскрешении? Насколько адекватно понял Достоевский замысел Федорова? «...Письму недостает окончательной ясности; очень важно было бы иметь в руках посланную ему рукопись, ответом на которую является его письмо, чтобы вполне уразуметь его содержание. Идет ли речь о воскресении или о воскрешении, и не смешивает ли здесь Достоевский свои хилиастические надежды о первом воскресении и тысячелетнем царстве, за которыми следует все-таки общее и окончательное, “трансцендентное” воскресение, с “проектом” всеобщего и окончательного “имманентного” воскресения, долженствующего заменить и устранить трансцендентное?».
Однако несмотря на заявленные здесь Булгаковым вопросы и недоумения, философ вовсе не думал отрицать родство Достоевского, Федорова и их третьего современника Соловьева во взгляде на христианство, в понимании его не только как веры, но и как дела. Другое дело, подчеркивал он, что каждый из них,отстаивая «идеал активности в христианстве» , доходил в трактовке этой активности до своей собственной допустимой черты, и черта эта у Федорова отстояла намного дальше, нежели у Достоевского и даже Владимира Соловьева.
Мысль Булгакова спустя несколько лет продолжил Е. Н. Трубецкой в книге «Миросозерцание Вл. С. Соловьева» (1913). Он заговорил об истоках соловьевского синтеза, движимого стремлением превратить вопрос о смысле жизни из отвлеченно-философского в религиозно-практический, напрямую связать его с вопросом о смысле и задаче истории. И среди предтеч Соловьева, наряду с немецкими мистиками и русскими славянофилами, назвал Федорова и Достоевского. При этом первоначально у Трубецкого выстраивались параллельные ряды сравнений. В главке «Соловьев и Достоевский» он указал на то, что в 1870-е годы философ и писатель «жили одной духовной жизнью», «вместе продумывали и развивали общее миросозерцание», а в качестве доказательства привел цитату из письма Достоевского Петерсону, который, ставя вопросы о том, как понимает воскрешение неизвестный мыслитель, писал одновременно и от своего имени и от имени Соловьева: «Предупреждаю, что мы здесь, т. е. я и Соловьев по крайней мере верим в воскресение реальное, буквальное, личное и в то, что оно сбудется на земле» . В следующей главке «Соловьев и Федоров» Трубецкой говорил о мировоззренческой близости этих мыслителей и снова ссылался на письмо Достоевского, подчеркивая, что сходство, которое обнаружил писатель в воззрениях неизвестного ему мыслителя и «молодого нашего философа», «заключается прежде всего в самом основном, в глубоко жизненном, практическом понимании христианства, - в реалистическом по существу восприятии Слова воплощенного, - в требовании действительного
Его осуществления не только в жизни человечества, но и во внешней природе» . Однако к концу этой главки Трубецкой уже скрещивал линии «Федоров - Достоевский» и «Федоров - Соловьев»: требование жизненного понимания христианства в построениях Соловьева соединялось с мечтаниями о Царстве Божием на земле, и это, указывал он, роднило их как с «мировой гармонией» Достоевского, так и с федоровской верой «во всеобщее воскрешение как всеобщую жизненную задачу» .
Для Трубецкого стремление Соловьева, Федорова, Достоевского к «осуществлению царствия Божия» в посюсторонней реальности изначально было иллюзорным и утопическим. Иначе считал философ и богослов А. К. Горский, автор работы «Рай на земле. К идеологии творчества Ф. М. Достоевского. Ф. М. Достоевский и Н. Ф. Федоров», написанной в 1918 г., однако увидевшей свет лишь спустя одиннадцать лет. «Основная, можно сказать, единственная тема русской религиозной мысли - то, откуда все исходило и к чему возвращалось, центральная ось, вокруг которой нарастала сила движения - идейная задача, определившая собой весь ход развития ее - может быть обозначена всего четырьмя словами: “Царствие Божие на земле”» . Федоров, Соловьев, Достоевский - главные выразители этой темы, и именно в Федорове, в его «Философии общего дела» видел Горский ее смыслообразующий фокус.
Ставя вопрос о Федорове и Достоевском, Горский выходил на проблему взаимосвязи русской философии и русской литературы. Одним из первых заговорил он о том, о чем столько будут писать в наши дни: «История русской религиозной мысли неотделима от истории русской литературы и одна без другой теряет возможность и смысл существования» . Русская литература - предтеча отечественной философии, ее материнское лоно, питательная, животворная среда ее роста. Религиозная идея России, та самая, которой, по убеждению Достоевского, должен обновиться не только русский народ, но и все человечество, рождается и живет в литературе, но живет сокровенно и бессознательно. Она чувствуется, но не сознается. Перевести эту идею в область сознания и должна окрепшая религиозно-философская мысль. Это высшее ее задание, ее неотменимый, спасительный долг.
«В русском творческом слове всегда грезился первый набросок плана будущего и столь же великого, творческого русского дела» - таково убеждение Горского. Творчество Достоевского предстает в его интерпретации как попытка начертать этот план, осознать, в чем должно состоять это великое дело, творчество Федорова - как самый план, уже целостный и завершенный, как слово о деле, воистину абсолютном, деле благом , спасительном, животворящем. Достоевский - искатель, Федоров - пророк. Причина одушевленной реакции Достоевского на изложение федоровских идей именно в этом: «Впервые вопросы, всю жизнь мучившие великого художника, были в упор поставлены перед ним в ослепляющей, острой ясности. И ответы даны категорически резкие, без всякой двусмыслицы и путаницы».
В словах героя «Сна смешного человека» «Я видел истину, я видел и знаю, что люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле» (25; 118), воплощена, пишет Горский, главная религиозная идея русской культуры: русская мысль ищет «примирения на земле с землею» (И. Аксаков), обновления и воскресения человечества не в мечте и в
Для позднего Достоевского знакомство с идеями Федорова стало важной духовной и творческой вехой. Оно широко отразилось в романе «Братья Карамазовы» - и в черновиках, и в окончательном тексте. Для Федорова же письмо Достоевского явилось толчком к систематическому изложению своих идей, к созданию главного труда - «Вопрос о братстве, или родстве, о причинах небратского, неродственного, т. е. немирного, состояния мира и о средствах к восстановлению родства». Можно сказать, что Федоров как мыслитель вошел в культуру с невольной подачи Достоевского, стимулировавшего его своими вопросами к созданию письменного свода учения о воскрешении.
Вопрос о Федорове и Достоевском непосредственно связан с другим обобщающим и обширным вопросом - о взаимодействии русской религиозной философии и художественной литературы, об их скрещениях и взаимовлияниях. Русская литература XIX века была колыбелью отечественной философской мысли: в ее поэтическом и романном пространстве, средствами образно-художественными, а не дискурсивно-логическими, ставились и решались фундаментальные проблемы философской онтологии и антропологии,гносеологии и этики - человек и природа, дух и материя, истина и благо, сущность зла и сущность добра, время и вечность, род и личность, вера и неверие, преображающая любовь и спасающая красота... В лоне литературы рождалась смыслообразующая интенция русской религиозной философии - интенция преображения мира и человека, готовилась духовная почва для главной ее идеи - идеи богочеловечества. Однако с последней трети XIX в. стал набирать силу обратный процесс - влияния религиозной мысли на литературу, во всей полноте развернувшийся уже в следующем, XX веке. Знакомство позднего Достоевского с идеями Федорова, отражение этих идей в романе «Братья Карамазовы» - первая веха этого оплодотворяющего влияния.
Достоевский и Федоров принадлежали к тому течению русской мысли - и были наиболее яркими его представителями - которое, зародившись в лоне славянофильства, продолжившись затем в творчестве Соловьева и религиозно-философском ренессансе первой трети XX века (Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков, П. А. Флоренский, А. К. Горский, Н. А. Сетницкий, Г. П. Федотов и др.), было одушевлено задачей оправдания истории и оправдания человека. В лоне этого течения утверждалась идея христианского синергизма, соучастия объединенного человечества в Божественном домостроительстве, выдвигалась идея истории как богочеловеческой «работы спасения». Христианство понималось активно, ставилась задача преодоления разрыва между храмовой и внехрамовой жизнью. Русские мыслители призывали к религионизации всех сфер личного и общественного бытия человека, что предполагало и устранение внутренней дисгармонии личности (идея цельного человека И. В. Киреевского и К. С. Аксакова), и созидание христианского социума («мировая гармония» Достоевского, «общество по типу Троицы» Федорова). Вершинное их чаяние - обожение мира: преодоление смертного порядка природы, всеобщее воскрешение (Федоров), достижение полноты «всеединства» (Соловьев), новый благой, «божеский тип хозяйствования», восстановляющий царственное положение человека в мире тварей во исполнение заповеди «обладания землей», данной Творцом человеку (Булгаков).
Целостный религиозный проект, вырабатывавшийся совокупными, соборными усилиями русской философии при активном содействии литературы, должен быть осмыслен во всех своих составляющих. Сюжет «Федоров - Достоевский» выводит исследователя к пониманию сути этого проекта, его стержневой и главной идеи, по-разному преломлявшейся у конкретных художников и мыслителей. Эта «высшая идея существования», как называл ее Достоевский, есть идея бессмертия, идея преображения несовершенного, смертного, страдающего бытия в Царствие Божие. Будучи менее всего головной, теоретической, рождаясь из эмоционально-сердечного переживания, из несмиренности с фактом существования в мире зла, она задает новые ориентиры как философии, которая уже не удовлетворяется рассуждением, мыслью ради мысли, не хочет быть отвлеченной системой, а стремится стать активной и проективной «философией дела», так и литературе, идущей от теории «искусства для искусства» к концепции искусства как учительства и пророчества, а в своем высшем, идеальном задании - как творчества жизни. Образ этой новой философии дела, образ нового, жизнетворческого искусства, исповедующего «реализм в высшем смысле», ищущего подлинного, а не мнимого преображения реальности, и являют в своем творчестве Федоров и Достоевский.
Задачи и основные направления исследования
Цель настоящей работы - представить заявленную тему максимально исчерпывающе и объемно, рассмотреть главные содержательные ее линии, ввести в научный оборот ряд новых документальных источников, существенно уточняющих наше представление как об истории опосредованного знакомства Достоевского с идеями Федорова, так и об отношении к писателю самого философа.
Обращение к черновому тексту статьи «Чем должна быть народная школа?», присланной Достоевскому учеником Федорова Н. П. Петерсоном, позволяет понять, какие именно проблемы учения о воскрешении были затронуты в этой статье и как резонировали они у Достоевского. Отдельная глава посвящена интерпретации романа «Братья Карамазовы» в свете федоровских идей. Поднимается вопрос о восприятии Достоевского самим Федоровым, что предполагает не только систематизацию высказываний философа о писателе, но и поиск следов их опосредованного духовно-творческого контакта в тех фрагментах текста главного сочинения Федорова «Вопрос о братстве, или родстве...», которые писались в 1878-1881 гг. непосредственно как ответ Достоевскому.
В разборе сюжета «Федоров - Достоевский» существенное внимание уделяется В. С. Соловьеву, познакомившемуся с идеями Федорова сначала через Достоевского, а в 1881-1882 гг. и непосредственно. Показана близость позиций трех выдающихся современников по главным религиозным вопросам, родство их представлений о человеке, о смысле истории, о назначении христианства и церкви в мире, прочерчены линии влияния Федорова и Соловьева на формирование эсхатологической темы позднего Достоевского.
Одним из важных направлений исследования становится анализ взглядов Федорова и Достоевского на искусство, их представлений о задачах литературы и журналистики, дается сравнение «реализма в высшем смысле» Достоевского и «всемирного реализма» Федорова.
Новизна исследования
Вопрос о влиянии построений Федорова на позднего Достоевского, об отзвуках его идей как в черновиках к «Братьям Карамазовым», так и в окончательном тексте романа, ставился и разбирался в филологической науке не раз (см. следующий ниже обзор литературы по теме диссертации). Однако ни одному из исследователей не было известно, какое именно изложение учения Федорова читал Достоевский, и соответственно, при анализе проблемы влияния учитывался весь корпус идей философа, что в известном смысле было - хотя и вынужденной - методологической ошибкой. Настоящая работа впервые вводит в научный оборот черновик текста, посланного Достоевскому Петерсоном, и разбор федоровских мотивов в романе «Братья Карамазовы» ведется с учетом этого текста.
Значительное место в диссертации уделено фигуре Н. П. Петерсона - как идейного посредника между Федоровым и Достоевским. Излагается история его эпистолярных обращений к писателю - не только в 1877-1878 гг., но и в 1876 и 1880 гг., - все они так или иначе диктовались стремлением Петерсона познакомить Достоевского с учением всеобщего дела.
Воссоздана история работы Федорова в 1878-1880 гг. над ответом Достоевскому. Во II-IV частях «Вопроса о братстве, или родстве.» вычленены те текстовые пласты, которые были написаны под непосредственным влиянием письма Достоевского Петерсону от 24 марта 1878 года. Подробно освещена попытка Федорова выступить в 1897 году «под маской Достоевского», приписав ему свое учение о «долге воскрешения». Объяснены причины появления критических высказываний Федорова о Достоевском в работе «Супраморализм» (история с обращением к Н. А. Энгельгардту).
Родство воззрений Федорова и Достоевского на мир, человека, историю обосновывается принадлежностью писателя и мыслителя к единой религиозно-философской традиции, утверждающей идеал творческого, миропреображающего христианства, истории как «работы спасения».
Практическая значимость исследования
Материал диссертации может быть использован как в исследовательской (создание научной биографии, летописей жизни и творчества, комментария к научным собраниям сочинений), так и в педагогической практике (подготовка лекционных курсов и спецкурсов).
Апробация работы
По проблемам, поднятым в диссертации, опубликовано 20 научных статей. Архивные материалы, связанные с темой «Достоевский и Федоров», изданы и откомментированы автором в научном «Собрании сочинений» Н. Ф. Федорова в 4-х томах с дополнительным, пятым, томом (М., 1995-2000).
Отдельные положения работы обсуждались в докладах на Международных Старорусских научных чтениях «Достоевский и современность» (1993, 1999), на Международных чтениях памяти В. С. Соловьева (Москва, 2000), на Международном симпозиуме «Достоевский в современном мире» (Москва, 2001), на IV Международной научной конференции «Евангельский текст в русской литературе XVIII-XX вв.: цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр» (Петрозаводск, Петрозаводский государственный университет, 2002), на научной конференции «Православие и русская культура» (Санкт-Петербург, Институт русской литературы (Пушкинский дом), 2002), на публичных чтениях
«“Философия общего дела” Н. Ф. Федорова в духовных исканиях Русского Зарубежья» (Москва, 2003), на Международной научной конференции «Космизм и русская литература» (Белград, 2003), на IX Международных научных чтениях памяти Н. Ф. Федорова (Москва, 2003), на XII симпозиуме Международного Общества Достоевского (Женева, 2004), на Международном научном конгрессе «Русская словесность в мировом культурном контексте» (Москва, 2004), на философском семинаре при Музее-библиотеке Н. Ф. Федорова (Москва, 1999-2005).
Структура работы
Работа состоит из введения, трех глав, заключения и библиографии.
История вопроса
К теме «Достоевский и Федоров» историки литературы и общественной мысли обращаются уже многие десятилетия. А началось все с устных и письменных свидетельств самих участников опосредованного контакта писателя и философа и близких к ним лиц. Первое свидетельство прозвучало еще летом 1878 года. Тогда ученик Федорова Н. П. Петерсон, ехавший к Федорову в Москву, чтобы продолжить работу над уже начатым ответом Достоевскому, случайно «на Сызрано-Моршанской дороге, на половине между Пензою и Моршанском, встретил Л. Н. Толстого» . «На пути, - вспоминал он позднее, - я поведал ему о Николае Федоровиче и о своих сношениях с Достоевским, прочитал ему письмо Достоевского и то, что было написано мною под диктовку Николая Федоровича в ответ на это письмо в те две недели, которые только что провел у меня Николай Федорович» . По словам Петерсона, Толстой не проявил большого интереса к идеям Федорова («сказал, что это ему не симпатично»), однако впоследствии сам разыскал мыслителя в Румянцевском музее, после чего «между ними завязалось знакомство» . В 1897 г., спустя почти двадцать лет после обращения Петерсона к Достоевскому, уже сам Федоров помещает в воронежской газете «Дон» письмо Достоевского Петерсону от 24 марта 1878 г., предваряя публикацию собственным предисловием . В предисловии, подписанном инициалами Н. П. Петерсона «Н. П.» (Федоров никогда не ставил под своими статьями собственной подписи), Николай Федорович, не называя имени «неизвестного мыслителя», пытался изложить свое учение как бы от лица самого Достоевского. Этот эпизод подробно будет разобран в третьей главе диссертации, поэтому больше о нем говорить я не буду. Пока же важно подчеркнуть, что в 1897 г. в провинциальной газете был опубликован тот документ, который, собственно, и давал теме «Достоевский и Федоров» право на жизнь, являясь на тот момент единственным и главным свидетельством внимания Достоевского к идеям неизвестного мыслителя.
Вскоре после публикации письма Достоевского другой друг и ученик Федорова, философ и историк науки В. А. Кожевников, в монографии «Философия чувства и веры в ее отношениях к литературе и рационализму XVIII века и к критической философии», которую он заканчивал как раз летом 1897 г., специально сослался на это письмо. Ссылка была сделана в заключении, где, в духе идей Федорова, автор говорил о новых горизонтах, которые может открыть человечеству «всестороннее расширение знания», о необходимости противостояния «неразумным, стихийно действующим силам природы», о «сыновнем долге возвращения жизни отцам». Кожевников подчеркивал, что письмо Достоевского, «относящееся к этому учению и вполне ему сочувствующее», «не только выставляет в совершенно новом свете религиозные и философские убеждения великого писателя, но и внушает желание, чтобы в скорейшем времени было издано изложение учения того мыслителя, о котором говорит Достоевский в своем 6 письме» .
Летом 1901 г. Петерсон, служивший тогда в Туркестане, опубликовал в газете «Асхабад» работы Федорова «Разоружение» и «Самодержавие» . Публикация второй из них предварялась двумя небольшими статьями философа: «Еще об историческом значении царского титула» и «Ответ на вопрос “Что такое Россия?”» (позднее, при републикации в I томе «Философии общего дела» они были включены в текст «Самодержавия»). Имя писателя в статье «Ответ на вопрос “Что такое Россия?”» появлялось неоднократно: говоря о «долге воскрешения отцов-предков», Федоров прямо ссылался на публикацию письма Достоевского Петерсону в газете «Дон» и вновь, как и в предисловии к публикации, называл его родоначальником учения о воскрешении .
Итак, письмо Достоевского с вопросами к «мыслителю» было опубликовано, периодически упоминалось как в статьях самого Федорова (см. третью главу диссертации), так и в работах его учеников. Однако тайну того, кем же был этот столь взволновавший великого писателя человек, ни сам Федоров, всячески противившийся упоминанию своего имени в печати, ни Петерсон и Кожевников, уважавшие волю учителя, так и не раскрыли. Это произошло лишь после смерти философа. И первыми здесь были авторы некрологов и поминальных статей Г. П. Георгиевский и В. И. Шенрок, знавшие Федорова по библиотеке Московского публичного и Румянцевского музеев.
Георгиевский, сослуживец мыслителя, мог слышать об интересе Достоевского к идеям Федорова от него самого, равно как и от учеников философа - В. А. Кожевникова, Ю. П. Бартенева, И. М. Ивакина. Скорее всего, читал он и публикацию в газете «Дон», с которой Федоров знакомил ряд лиц из своего окружения. Некоторые, впрочем, слабые, отголоски этого чтения слышны в написанном им некрологе «Памяти Николая Федоровича»: «Энциклопедист в самом полном и лучшем смысле этого слова, Николай Федорович был и замечательным философом и самостоятельным мыслителем. Глубочайшие и оригинальные воззрения его привлекали к себе и Достоевского, и Владимира Соловьева, и нашли в них авторитетных ценителей, почитателей и сторонников» . А в статье «Из воспоминаний о Николае Федоровиче (К 40 дню кончины)», где Георгиевский определяет «нравственное и философское мировоззрение» Федорова, в центре которого - «учение о всеобщем братстве», «убеждение об окончательной победе над злом и о всеобщем воскресении мертвых», эти отзвуки становятся еще ощутимее: «Глубина, ясность и логичность этой философии поражали Достоевского и Вл. С. Соловьева. Они с восторгом проводили целые часы за чтением писаний Николая Федоровича, называли его взгляды своими и, в конце концов, оба испытали на себе сильнейшее влияние взглядов Николая Федоровича» . Как видим, в последнем случае Георгиевский позволил себе гиперболизировать факты: из «двух часов» единократного чтения рукописи Петерсона и беседы о ней Достоевского и Соловьева получились «целые часы», проведенные обоими «за чтением писаний Николая Федоровича».
В. И. Шенрок в статье «Памяти Н. Ф. Федорова и А. Е. Викторова» также коснулся сюжета «Федоров - Достоевский»: «Этого человека и его умную беседу, в которой всегда было много живой, самостоятельной мысли, высоко ценили замечательные умы: Ф. М. Достоевский, философ В. С. Соловьев и современный корифей литературы Л. Н. Толстой» . Но если в случае с Толстым и Соловьевым суждение о том, что они «высоко ценили» беседу Федорова, было бесспорным, то в отношении Достоевского оно оказывалось просто ошибочным, ибо ни в каких личных контактах философ и писатель не состояли.
Впрочем, подобные ошибки пишущие о Федорове время от времени будут допускать и в дальнейшем, не пренебрегая порой и преувеличениями a la Георгиевский. И далеко не всегда появление таких преувеличений было вызвано неточным знанием фактов - порой они возникали из побуждений самых лучших и добрых, согласно знаменитой русской пословице «Кашу маслом не испортишь», или, так сказать, красивости ради - чего стоит один пассаж из статьи А. Л. Волынского «Воскрешение мертвых»: «И вот мы видим величайших мужей российской современности XIX века толпящимися у дверей каталожной комнаты Румянцевского Музея: Льва Толстого, Достоевского, Влад. Соловьева и др.» .
В некрологах и поминальных статьях о Федорове отчетливо обозначилась тенденция подкреплять его значение и авторитет как мыслителя апелляцией к этим трем выдающимся современникам. Соединяя имя философа всеобщего дела с именами Толстого, Достоевского, Соловьева, его не только ставили на высшую ступеньку культурной иерархии, но и утверждали ценность выдвинутых им активно-христианских идей, как бы подчеркивая: если уж такие духовные авторитеты интересовались скромным библиотекарем Румянцевского музея и его дерзновенным проектом, значит речь идет, действительно, о глубоком мыслителе и самый проект достоин серьезного обсуждения. Этот argumentum ad hominem присутствовал и присутствует в работах о Федорове уже больше ста лет - мы находим его в популярных и научных статьях, в высказываниях о Федорове русских религиозных мыслителей и в философской публицистике русского зарубежья, в статьях советского времени и в современных исследованиях... Суждения о Федорове Достоевского, Соловьева, Толстого вплетаются в размышления о личности и жизни философа, о сущности его идей и проектов, служат основанием для широких религиозно-философских обобщений. Достаточно вспомнить Н. О. Лосского, подтверждающего при помощи этих суждений свою характеристику мыслителя: «Без сомнения, это был подлинный праведник, неканонизированный святой» , или В. Н. Ильина, проводящего устойчивую параллель между жизненным обликом Федорова и пророческим духом его учения: «Чрезвычайно важно отметить, что Федоров едва ли не более всего действовал на своих современников личностью и житием. Именно личность и житие заставляли прислушиваться к его гениальным мыслям, являясь для них сильнейшим рупором. Таково единогласное свидетельство всех знавших его - включая сюда таких гигантов, как Вл. Соловьев, Достоевский и Л. Толстой, -равно как и многих других» .
Но вернемся в начало XX века. В 1904 г., со второго - февральского - номера журнала «Русский архив» началась публикация очерков В. А. Кожевникова о жизни и учении Федорова, в конечном итоге составивших книгу «Николай Федорович Федоров. Опыт изложения его учения по изданным и неизданным произведениям, переписке и личным беседам» (Ч. 1. Москва, 1908). В качестве своеобразного приложения к очеркам Кожевников намеревался поместить в журнале письмо Достоевского Петерсону, о чем им была достигнута договоренность с П. И. Бартеневым (сам Петерсон предоставил Кожевникову право на издание указанного письма еще в январе ). Однако вскоре Владимиру Александровичу пришлось поспешить с публикацией, поскольку он получил сведения о том, что литературовед и искусствовед Н. Н. Черногубов, общавшийся с Федоровым в последние годы его жизни и после смерти философа пытавшийся оспаривать у Кожевникова право на публикацию его наследия, хочет напечатать письмо Достоевского по имеющейся у него копии. 1 февраля 1904 г. В. А. Кожевников сообщил о притязаниях Черногубова П. И. Бартеневу, подчеркнув, что если ему не удастся отговорить конкурента от тщеславного намерения, то письмо Достоевского «придется напечатать <...> в “Архиве” раньше, чем предполагали, то есть уже в мартовской книжке» . А спустя десять дней, 10 февраля, выслал редактору «Русского архива» копию письма Достоевского, сопроводив ее следующими указаниями по публикации: «Письму необходимо предпослать примечание от Редакции, в коем следует указать 1) на связь содержания письма с учением Николая Федоровича, излагаемым в моих статьях, и во-вторых, что письмо было напечатано в газете “Дон” 1897 года № 80; но в значительно сокращенном виде. 3) Надо сказать, что письмо адресовано к Николаю Павловичу Петерсону, другу Н. Ф. Ф., ныне члену Окружного Суда в Асхабаде. Петерсон посылал Достоевскому изложение учения Н. Ф-ча из Керенска и письмо Достоевского есть ответ Петерсону с изложением впечатлений, произведенных на Достоевского чтением присланной ему статьи. 4) Можно упомянуть, что ныне подлинник письма хранится в Рукописном отделении Московского Румянцевского Музея» .
Письмо Ф. М. Достоевского было напечатано в мартовском номере «Русского архива». Так же как публикация в газете «Дон», оно содержало две небольшие купюры. П. И. Бартенев снабдил письмо краткими примечаниями, в которых привел сведения, сообщенные ему Кожевниковым, но оставил без внимания главный, мировоззренческий пункт - о «связи содержания письма с учением Николая Федоровича». Касаться этой темы Бартенев не пожелал - знавший Федорова еще с 1860-х годов и глубоко его почитавший, он весьма сдержанно относился к главному, воскресительному пункту его учения. Зато редактор «Русского архива» раскрыл для читателя инициалы «В. С. С.», которыми в копии письма, присланной Кожевниковым для публикации, были «зашифрованы» имя, отчество и фамилия Соловьева, полностью приведенные в подлиннике. А к выраженной в письме Достоевского просьбе ответить на главный вопрос: как именно мыслит воскрешение «неизвестный мыслитель», сделал короткое примечание: «Не знаем, что на этот вызов отвечал Н. П. Петерсон» .
Получив вторую книжку «Русского архива» за 1904 год и обнаружив примечание Бартенева, Петерсон написал ему большое письмо. Поведал об истории своего знакомства и дружбы с Федоровым, сообщил, как неоднократно «предлагал Николаю Федоровичу изложить печатно» его учение, как периодически записывал за мыслителем то, что тот говорил в устных беседах. Наконец, Петерсон пояснил обстоятельства своего обращения к Достоевскому в 1877 г. и рассказал о работе Федорова над ответом писателю. В письме была представлена та, ставшая на десятилетия канонической, версия, согласно которой «никакого ответа Достоевскому послано не было» , поскольку, как утверждал Петерсон, работа над изложением учения о воскрешении разрасталась от года к году и не была окончена до смерти писателя. О своем кратком письме Достоевскому от 29 марта 1878 г., а также о том, что в последней трети 1880 года втайне от Федорова послал ему часть рукописи, которая писалась философом как ответ Достоевскому, Николай Павлович умолчал - причины этого будут объяснены ниже (см. первую главу диссертации).
Свое письмо Петерсон переслал В. А. Кожевникову с просьбой передать его редактору «Русского архива», Кожевников - сыну П. И. Бартенева Ю. П. Бартеневу, а тот соответственно отцу, сопроводив посылку следующим комментарием: «Вот письмо Петерсона, которое он написал по поводу твоего примечания к письму Достоевского. Его можно, думается мне, напечатать. Он хочет писать воспоминания о Ник. Феодоровиче, я ему отвечал, что ты чтишь его, но главная мысль покойника является для тебя, как и для многих, великим скандалом» .
В шестом номере «Русского архива» письмо Петерсона к Бартеневу было опубликовано. Помимо сведений об обращении к Достоевскому, оно содержало рассказ публициста о своей встрече с Толстым летом 1878 г., во время которой он познакомил писателя с содержанием письма Достоевского и ответа на него Федорова. Позднее оба эпизода - обращения к Достоевскому и встречи с Толстым - Петерсон воспроизвел в статье «Из записок бывшего учителя» , книге «Н. Ф. Федоров и его “Философия общего дела” в противоположность учению Л. Н. Толстого “о непротивлении” и другим идеям нашего времени» (Верный, 1912), а также в воспоминаниях о Федорове , над которыми работал в 1916 году.
Кожевников в своей книге о Федорове сослался на письмо Достоевского Петерсону как на один из аргументов в пользу близости религиозно-философских идей Федорова и раннего Соловьева . А в приложении поместил полный текст этого письма, уже без купюр, вместе с двумя письмами Федорову Соловьева, в одном из которых содержалась знаменитая фраза: «со времени появления христианства Ваш “проект” есть первое движение вперед человеческого духа по пути Христову» , и письмом А. А. Фета, где был приведен хрестоматийный отзыв Толстого: «Я горжусь, что живу в одно время с подобным человеком» .
В 1906 г. в г. Верном вышел в свет подготовленный Кожевниковым и Петерсоном первый том сочинений Федорова. Том открывался предисловием Кожевникова: подчеркивая масштаб философии всеобщего дела, Владимир Александрович апеллировал к великим современникам своего учителя (как я говорила выше, это становилось обычной практикой в работах о Федорове): «Лишь очень немногие умы решались принять это учение в его последних, наиболее смелых выводах; но среди этих немногих были такие люди, как Ф. М. Достоевский и В. С. Соловьев» . В следующем далее предисловии Петерсона Федоров был представлен выразителем того «нового слова, которое Россия призвана сказать миру», того «дела, которое Россия призвана внести в мир», того «самосознания, вернее неопределенного еще до сих пор чувства русского народа, которое называет Русь святою, самосознания, свойственного великому народу» . Цитируя слова Достоевского из «Дневника писателя» 1877 г.: «Всякий великий народ верит и должен верить, если только хочет быть долго жив, что в нем-то, и только в нем одном, и заключается спасение мира, что живет он на то, чтоб стоять во главе народов, приобщить их всех к себе воедино и вести их, в согласном хоре, к окончательной цели, всем им предназначенной», - Петерсон с воодушевлением повторял, что учение всеобщего дела есть целостный, религиозный ответ Русской земли тем чаяниям, которые возлагал на нее Достоевский. Стоя на идее спасения всех, требуя «не всеобщего только мира», «но всеобщего союза, “союза братского”», утверждая принцип «Не для себя и не для других, а со всеми и для всех», это учение соответствует подлинному пониманию мессианства, ибо, по Достоевскому, харизма водительства не дает народу «господства над другими себе подобными», напротив, делает его слугою всех, «возлагает тяжелую обязанность, службу» .
В последующее двенадцатилетие - 1906-1917 гг. - авторы очерков и статей о философе всеобщего дела, появившихся за это время в печати, периодически касались темы «Федоров и Достоевский», правда, по большей части, предельно скупо. Одни ограничивались простым упоминанием (А. Мощанский ), другие - пересказом сведений, полученных от Кожевникова и Петерсона (А. Панкратов) , что не в последнюю очередь объяснялось скудостью известных тогда материалов (опубликованные в «Русском архиве» письмо Достоевского Петерсону и пояснительное письмо Петерсона Бартеневу; лишь в 1914 году в первом выпуске сборника «Вселенское дело», посвященного памяти философа, было перепечатано предисловие Федорова к изданию письма Достоевского вместе с полным текстом письма , но это издание современникам оказалось, увы, недоступным, поскольку почти весь тираж сборника погиб во время Первой мировой войны). Н. А. Бердяев, начав свою статью «Религия воскрешения» традиционным рекламным перечислением высказываний Толстого, Соловьева, Достоевского, в середине статьи сделал первый, хотя и очень маленький, шаг к постановке вопроса об отношении не только Достоевского к Федорову, но и Федорова к Достоевскому: «Он даже славянофилов и Достоевского упрекает в том, что они недостаточно русские, слишком западные люди; не может простить Хомякову 33
того, что тот назвал Европу “страной святых чудес”» .
Пожалуй, первым, кто пошел дальше констатации факта, приблизившись к постановке вопроса о причинах внимания Достоевского к идеям Федорова, о влиянии этих идей на творчество писателя, был С. Н. Булгаков. В 1908 г. в «Московском еженедельнике» он поместил статью «Загадочный мыслитель», написанную в форме рецензии на книгу Кожевникова. Практически полностью приведя текст письма Достоевского Петерсону, а также тексты двух писем Федорову Соловьева, Булгаков указал на них как на важнейший источник изучения религиозно-философского миросозерцания как Достоевского, так и Соловьева: «В этих письмах мы имеем литературно-исторические памятники первостепеннейшего значения, проливающие свет на интимнейшие и затаеннейшие чаяния и мысли обоих наших мыслителей» . Более того, в самом письме Достоевского Булгаков увидел своеобразное исповедание веры писателя: Достоевский здесь «договорил определенно то, о чем намеками говорилось в разных местах его творений» .
Булгаков обозначил еще одну ключевую проблему, обойти которую при разговоре о Федорове и Достоевском было нельзя. Каким было то изложение учения Федорова, которое читал Достоевский? Что именно говорилось в нем о воскрешении? Насколько адекватно понял Достоевский замысел Федорова? «...Письму недостает окончательной ясности; очень важно было бы иметь в руках посланную ему рукопись, ответом на которую является его письмо, чтобы вполне уразуметь его содержание. Идет ли речь о воскресении или о воскрешении, и не смешивает ли здесь Достоевский свои хилиастические надежды о первом воскресении и тысячелетнем царстве, за которыми следует все-таки общее и окончательное, “трансцендентное” воскресение, с “проектом” всеобщего и окончательного “имманентного” воскресения, долженствующего заменить и устранить трансцендентное?».
Однако несмотря на заявленные здесь Булгаковым вопросы и недоумения, философ вовсе не думал отрицать родство Достоевского, Федорова и их третьего современника Соловьева во взгляде на христианство, в понимании его не только как веры, но и как дела. Другое дело, подчеркивал он, что каждый из них,отстаивая «идеал активности в христианстве» , доходил в трактовке этой активности до своей собственной допустимой черты, и черта эта у Федорова отстояла намного дальше, нежели у Достоевского и даже Владимира Соловьева.
Мысль Булгакова спустя несколько лет продолжил Е. Н. Трубецкой в книге «Миросозерцание Вл. С. Соловьева» (1913). Он заговорил об истоках соловьевского синтеза, движимого стремлением превратить вопрос о смысле жизни из отвлеченно-философского в религиозно-практический, напрямую связать его с вопросом о смысле и задаче истории. И среди предтеч Соловьева, наряду с немецкими мистиками и русскими славянофилами, назвал Федорова и Достоевского. При этом первоначально у Трубецкого выстраивались параллельные ряды сравнений. В главке «Соловьев и Достоевский» он указал на то, что в 1870-е годы философ и писатель «жили одной духовной жизнью», «вместе продумывали и развивали общее миросозерцание», а в качестве доказательства привел цитату из письма Достоевского Петерсону, который, ставя вопросы о том, как понимает воскрешение неизвестный мыслитель, писал одновременно и от своего имени и от имени Соловьева: «Предупреждаю, что мы здесь, т. е. я и Соловьев по крайней мере верим в воскресение реальное, буквальное, личное и в то, что оно сбудется на земле» . В следующей главке «Соловьев и Федоров» Трубецкой говорил о мировоззренческой близости этих мыслителей и снова ссылался на письмо Достоевского, подчеркивая, что сходство, которое обнаружил писатель в воззрениях неизвестного ему мыслителя и «молодого нашего философа», «заключается прежде всего в самом основном, в глубоко жизненном, практическом понимании христианства, - в реалистическом по существу восприятии Слова воплощенного, - в требовании действительного
Его осуществления не только в жизни человечества, но и во внешней природе» . Однако к концу этой главки Трубецкой уже скрещивал линии «Федоров - Достоевский» и «Федоров - Соловьев»: требование жизненного понимания христианства в построениях Соловьева соединялось с мечтаниями о Царстве Божием на земле, и это, указывал он, роднило их как с «мировой гармонией» Достоевского, так и с федоровской верой «во всеобщее воскрешение как всеобщую жизненную задачу» .
Для Трубецкого стремление Соловьева, Федорова, Достоевского к «осуществлению царствия Божия» в посюсторонней реальности изначально было иллюзорным и утопическим. Иначе считал философ и богослов А. К. Горский, автор работы «Рай на земле. К идеологии творчества Ф. М. Достоевского. Ф. М. Достоевский и Н. Ф. Федоров», написанной в 1918 г., однако увидевшей свет лишь спустя одиннадцать лет. «Основная, можно сказать, единственная тема русской религиозной мысли - то, откуда все исходило и к чему возвращалось, центральная ось, вокруг которой нарастала сила движения - идейная задача, определившая собой весь ход развития ее - может быть обозначена всего четырьмя словами: “Царствие Божие на земле”» . Федоров, Соловьев, Достоевский - главные выразители этой темы, и именно в Федорове, в его «Философии общего дела» видел Горский ее смыслообразующий фокус.
Ставя вопрос о Федорове и Достоевском, Горский выходил на проблему взаимосвязи русской философии и русской литературы. Одним из первых заговорил он о том, о чем столько будут писать в наши дни: «История русской религиозной мысли неотделима от истории русской литературы и одна без другой теряет возможность и смысл существования» . Русская литература - предтеча отечественной философии, ее материнское лоно, питательная, животворная среда ее роста. Религиозная идея России, та самая, которой, по убеждению Достоевского, должен обновиться не только русский народ, но и все человечество, рождается и живет в литературе, но живет сокровенно и бессознательно. Она чувствуется, но не сознается. Перевести эту идею в область сознания и должна окрепшая религиозно-философская мысль. Это высшее ее задание, ее неотменимый, спасительный долг.
«В русском творческом слове всегда грезился первый набросок плана будущего и столь же великого, творческого русского дела» - таково убеждение Горского. Творчество Достоевского предстает в его интерпретации как попытка начертать этот план, осознать, в чем должно состоять это великое дело, творчество Федорова - как самый план, уже целостный и завершенный, как слово о деле, воистину абсолютном, деле благом , спасительном, животворящем. Достоевский - искатель, Федоров - пророк. Причина одушевленной реакции Достоевского на изложение федоровских идей именно в этом: «Впервые вопросы, всю жизнь мучившие великого художника, были в упор поставлены перед ним в ослепляющей, острой ясности. И ответы даны категорически резкие, без всякой двусмыслицы и путаницы».
В словах героя «Сна смешного человека» «Я видел истину, я видел и знаю, что люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле» (25; 118), воплощена, пишет Горский, главная религиозная идея русской культуры: русская мысль ищет «примирения на земле с землею» (И. Аксаков), обновления и воскресения человечества не в мечте и в
Духовная встреча Н. Ф. Федорова и Ф. М. Достоевского, состоявшаяся в конце 1877 - начале 1878 г. при посредстве ученика мыслителя Н. П. Петерсона, - из тех провиденциальных встреч, которые определяют не только судьбы ее участников, но и отзываются многоголосно в дальнейшем движении культуры. Эта встреча уже предвещала явление русского религиозно-философского ренессанса конца XIX - начала XX века, вобравшего в себя идеи и понимания и зародившейся самобытной отечественной философии (П. Я. Чаадаев,A. С. Хомяков, И. В. Киреевский, К. С. и И. С. Аксаковы, Н. Ф. Федоров,B. С. Соловьев и др.), и русской литературы. Духовно-творческий диалог писателя и мыслителя - своего рода эмблема взаимодействия философии и литературы в России: здесь и общее поле мысли, и взаимное оплодотворяющее влияние, и созвучия, и переклички, и перспектива целостного синтеза представлений, выработанных каждым поодиночке.
Достоевский и Федоров стояли на общей религиозно-философской платформе. Оба были одушевлены идеалом деятельного, творческого христианства, стремлением к христианизации жизни, преодолению разрыва между храмовым и внехрамовым, между церковью и миром, между верой, знанием, творчеством. У обоих была сильна вера в человека, но не в самоопорного человека, горделиво глаголющего о Боге: «Я не нуждаюсь в этой гипотезе» и устраивающего свою жизнь на своих, альтернативных началах, а в человека, сознающего себя существом, ответственным за бытие, вверенное ему Творцом, в человека, призванного к соучастию в «деле преображения мира в то благолепие нетления, каким он был до падения» (I, 395). Оба утверждали идею истории как «работы спасения», идущей к «братству людей, всепримирению народов», «обновлению людей на истинных началах Христовых» (23; 50).
Соприкосновение с мыслью друг друга дало каждому из них мощный творческий импульс. Достоевскому - в работе над «Братьями Карамазовыми», Федорову - в создании его главной работы «Вопрос о братстве, или родстве.». И теперь мы можем, вооружившись всем доступным нам филологическим инструментарием, искать следы Федорова у Достоевского и Достоевского у Федорова. Эти следы совсем не лежат на поверхности. Их нужно узревать в глубине текста, понимая специфику художественной мысли Достоевского, который не декларирует идею, а выстраивает по ней универсум романа, и особенность синтетической мысли Федорова, не отбрасывающей наследие прошлой и современной культуры, а природняющей его себе, просветляющей его лучом высшего идеала и тем самым открывающей в нем новые жизнетворные смыслы.
В определенном смысле роман «Братья Карамазовы» можно рассматривать как продолжение письма Достоевского Петерсону, как художественный ответ на те вопросы неизвестному мыслителю, разъяснения которых писатель при жизни так и не получил, как размышление над темами, заявленными в рукописи статьи «Чем должна быть народная школа?» и близкими ему самому (о совершенном многоединстве по образу и подобию Троицы, о восстановлении сыновне¬отеческих связей, о воскресении как центральном обетовании христианства и соучастии в нем человечества). В целом ряде позиций этот ответ перекликается с тем, что параллельно пишет Достоевскому Федоров. Последний роман Достоевского являет своего рода художественную притчу о небратстве и путях восстановления родства, о смерти и воскресении, о неверии и вере деятельной и животворящей. И полнота его смысла открывается в сопряжении рождающегося здесь образа мира и образа мира, контуры которого очерчены в федоровском «Вопросе о братстве.».
«Вопрос о братстве, или родстве.» - текст, поначалу имевший одного единственного адресата, обращенный к конкретному лицу - Федору Михайловичу Достоевскому. Создавая его, Федоров ориентируется не только на вопросы писателя, заданные в письме Петерсону, но и на те главные, ключевые вопросы, которые уже по-своему ставились и решались Достоевским и в художественном творчестве, и в публицистике: вопросы о природе и человеке, о смерти и бессмертии, о «высшей идее существования», о задачах христианства и церкви в мире, о смысле и назначении истории. Многие темы Достоевского получают у Федорова свою оригинальную разработку, а подчас и новое смысловое звучание.
На протяжении почти двух с половиной лет работает Федоров над посланием своему выдающемуся современнику. Для чего пишет он такой развернутый текст? Главное внутреннее его задание - донести свою идею так, чтобы она вдохновила писателя, чтобы Достоевский выразил ее в своем творчестве, представил в художественном образе. Точно так же на протяжении 1880-х гг. пытается он увлечь воскресительной идеей Л. Н. Толстого. А потом в 1890-е гг. неоднократно просит своего друга, историка философии и поэта В. А. Кожевникова выразить учение о долге воскрешения его «сильным стихом» (IV, 492).
Почему так не удовлетворяла мыслителя философская форма изложения мысли. Почему та стремился он донести свои идеи через художника слова?
Друг и многолетний собеседник Федорова В. С. Соловьев писал: «Дело поэзии, как и искусства вообще - не в том, чтобы “украшать действительность приятными вымыслами живого воображения”, как говорилось в старинных эстетиках, а в том, чтобы воплощать в ощутительных образах тот самый высший смысл жизни, которому философ дает определение в разумных понятиях, который проповедуется моралистом и осуществляется историческим деятелем как идея добра» . В статьях конца 1880-х - начала 1890-х годов: «Красота в природе», «Общий смысл искусства», «Первый шаг к положительной эстетике» философ, эстетические взгляды которого сложились под непосредственным влиянием Федорова, будет говорить о художестве как идеалотворчестве, о том, что подлинно религиозное искусство должно явить собой «пророчество» о грядущем Царствии Небесном, стать «переходом и связующим звеном между красотою природы и красотою будущей жизни» .
Искусство, способное показать миру высший, Божественный идеал, - именно о таком искусстве мечтал философ всеобщего дела. Представить в богатой палитре красок благодатную красоту преображенного мира, когда «вся вселенная, одушевленная всеми воскресшими поколениями», станет «храмом Бессмертному Триединству» (II, 260). Выразить «долг воскрешения» не в понятиях, отвлеченных и ни к чему не обязывающих, а в живых, впечатляющих образах. И правда, одно дело говорить о необходимости любви к отцам и предкам, а другое - сопереживать Илюшечке, бросающемуся спасти своего родителя от гнева Дмитрия Карамазова и кричащему: «Пустите, пустите, это папа мой, папа, простите его» (14; 186). Одно дело писать о смерти как об «общем враге» человечества, а другое - увидеть мать, рыдающую по ножкам своего умершего мальчика. Одно дело уверять в том, что преображенная, бессмертная жизнь есть высшее благо, а другое вместе с Алешей созерцать видение Каны Галилейской и чувствовать, как радость, радость сияет в уме и сердце твоем.
Выстраивая свое учение в виде развернутого послания Достоевскому, Федоров обращался прежде всего к художнику. Позднее он доверит свои идеи Соловьеву, но никогда не будет удовлетворен тем, как тот их перелагает. Язык Соловьева - язык немецкой классической философии, пересаженный на русскую
почву, кое-как приспособленный для выражения коренных чувствований и пониманий национальной души; это язык отвлеченных понятий, умозрительных категорий, в которые заковывается идея жизни. У Федорова - другой язык. Более близкий языку как раз художественной литературы и изобразительного искусства. Его философия общего дела - своего рода эпическая поэма, сюжет которой завязывается тогда, когда «в муках сознания смертности родилась душа человека» (II, 257) и первый «сын человеческий», плачущий над телом отца, обратил свой взор к небу с молитвой о воскресении; этот сюжет движется затем через падение человечества, через удаление сынов от отцов, через углубление неродственности и розни и в конечном итоге приводит к опамятованию живущих, отдающих все силы возвращению жизни умершим. В этом монументальном художественном произведении есть свои устойчивые мотивы, свои тропы, свои постоянные образы, создающие неповторимое качество федоровского стиля: «блудные сыны», «сыны, пирующие на могилах отцов», «общество вечных женихов и невест», «безбородый гуманизм», «цивилизация мануфактурных игрушек», «могила праотца», «сын человеческий» и «дочь человеческая», «птоломеевское созерцание» и «коперниканское небесное дело».
Федоров всегда стремился к зримому, поучительно-наглядному представлению своих идей - отсюда его проекты образовательной росписи храмов, музеев, кремлевских стен, отсюда возникающие в его текстах «словесные иконы» , фрески, монументальные религиозно-художественные композиции: удаление светских и духовных собирателей русской земли от стен Кремля, забывшего о воскресительном долге, и возвращение их в Кремль как знак примирения отцов и детей; «земной город в виде фабрики и магазина, покрытого на лицевой стороне вывесками всех изделий, то есть безделий», город, корни которого «в виде шахты проникают в каменноугольный слой», «а вершина, фабричная труба, перерастает все здания благочестивого стремления к небу» (III, 464), и «Град небесный», дело которого «состоит <.> в спасении всего вытесненного» (III, 465); картина миропадения и «картина Преображения Господня и изображения мира в его будущем, прославленном состоянии» (III, 469). Вот поэтический образ начала человечества, рождения существа сознающего и чувствующего утраты и призванного привести мир к тому благому, совершенному состоянию, когда в нем уже больше не будет утрат: «Следя за последним вздохом отцов и матерей, сыны обратили взор к небу, а вместе со взорами и руки, или передние конечности, которые у животных служат опорами (у человека передние конечности, слабые как опоры, сделались орудиями взятия, вооружения), поднялись вверх, к тому же небу, прося о помощи, ища опоры в небе; и эта просьба, мольба о помощи, это обращение передних конечностей, рук, из опор в орудия действия дали существу, от земли поднявшемуся, силу, мощь. Вместе с обращением к небу и чело этого существа поднялось и сделалось подобным небесному своду, и стало оно, это существо, храмом, руки его, стремящиеся вверх, сделались как бы башнями, а между ними глава. Голос или вопль обратил это создание слез в храм отпевания. Руки поднялись к небу, чтобы привлечь, возвратить удаляющийся дух жизни умершего; вместе со стремлением возвратить дух жизни руками же старались вызвать умершего из земли - ставили столб и давали ему подобие умершего. Соединение многих столбов или плит с изображением умершего, соединение их совокупными силами сынов составляло или создавало храм; сводя плиты кверху, сыны создавали подобие небу и своему челу, голове, носящей образы умерших отцов» (I, 457-458). А вот метафорическое изображение регуляции: «Коперниканское зодчество имеет ближайшее сходство с первобытным сельским прототипом архитектуры - хороводом, как мнимым солнцеводом; оно будет целым рядом хороводов, хоров воскрешенных поколений, из них первый был бы действительный землевод, а все другие суть планетоводы, также действительные. Все эти хороводы вместе составляют движущийся уже храм, части коего суть действительно корабли, эфироезоты, электроходы, пловцы эфирного пространства, свободно движущиеся в нем, но не прерывая общения с центром, с очагом, а все вместе, влияя на центральное тело, регулируют его ходом, а с ним и ходом всей системы солнечной, всего хора, всей эскадры вселенной, флота миров - звезд» (II, 242). У Федорова есть и свои стихотворения в прозе, такие, как знаменитое «Конец сиротства: безграничное родство» - оно рождено тем подлинным вдохновением, которое есть благодатное действие в творце Духа Святого: «День желанный, от века чаемый, необъятного неба ликование тогда только наступит, когда земля, тьмы поколений поглотившая, небесною сыновнею любовью и знанием движимая и управляемая, станет возвращать ею поглощенных и населять ими небесные, ныне бездушные, холодно и как бы печально на нас смотрящие звездные миры <...> Знанием вещества и его сил восстановленные прошедшие поколения, способные уже воссозидать свое тело из элементарных стихий, населят миры и уничтожат их рознь... Тогда воистину взыграет солнце, что и теперь народ думает видеть в пасхальное утро Светлого Воскресения; возрадуются тогда и многочисленные хоры звезд.
Иллюзия поэтов, олицетворявшая или отцетворявшая миры, станет истиною. <...> Сей день, его же Господь чрез нас сотворит, будет произведен не мнимым движением солнца, не действительным движением земли, а совокупным действием сынов, возлюбивших Бога отцов и исполнившихся глубокого сострадания ко всем отшедшим. Земля станет первою звездою на небе, движимою не слепою силою падения, а разумом, восстановляющим и предупреждающим падение и смерть. Не будет ничего дальнего, когда в совокупности миров мы увидим совокупность всех прошедших поколений. Все будет родное, а не чужое; и тем не менее для всех откроется ширь, высь и глубь необъятная, но не подавляющая, не ужасающая, а способная удовлетворить безграничное желание, жизнь беспредельную, которая так пугает нынешнее истощенное, болезненное, будийствующее поколение. Это жизнь вечно новая, несмотря на свою древность, это весна без осени, утро без вечера, юность без старости, воскресение без смерти. Однако будет и тогда не только осень и вечер, будет и темная ночь, как останется и ад страданий, в нынешней и прошлой жизни человеческого рода бывший, но останется он лишь в представлении, как пережитое горе, возвышающее ценность светлого дня восстания. Этот день будет дивный, чудный, но не чудесный, ибо воскрешение будет делом не чуда, а знания и общего труда. День желанный, день от века чаемый, будет Божьим велением и человеческим исполнением» (II, 202¬203).
Федоров, по типу творчества - религиозный мыслитель-художник, не случайно обращался именно к Достоевскому, религиозному писателю-художнику. Они были близки и в своих размышлениях о сущности искусства и задаче творчества, и в художественном их приложении.
Способно ли искусство стать вестью о Боге и бессмертии, запечатлеть в гармонично-прекрасных формах сверхприродное, Божественное содержание, явить образ красоты нетленной и вечной, красоты благобытия? Отвечая на этот вопрос, Достоевский прямо апеллирует к образу Богочеловека Христа. Вспомним письмо С. А. Ивановой, где в связи работой над романом «Идиот» он размышляет о сущности прекрасного и возможности его воплощения. Сначала Достоевский подчеркивает, что изображение «положительно прекрасного» есть «задача безмерная». А потом пишет следующее: «Прекрасное есть идеал, а идеал - ни наш, ни цивилизованной Европы еще далеко не выработался. На свете есть только одно положительно прекрасное лицо - Христос, так что явление этого безмерно, бесконечно прекрасного лица уж конечно есть бесконечное чудо. (Все Евангелие Иоанна в этом смысле; он все чудо находит в одном воплощении, в одном появлении прекрасного)» (28(II); 251). Как видим, Достоевский прямо говорит о Христе как о воплощенном прекрасном, воплощенной красоте. Это мысль, которая является стержнем и его жизни, и его творчества, нераздельного с жизнью. Еще в начале 1854 года, только-только выйдя из каторги, он пишет Н. Д. Фонвизиной о своем символе веры, который сложил себе в минуты просветленности сердца и ума, в минуты, когда затихала в его душе борьба веры с неверием и вера торжествовала: «Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа» (28(I); 176). «Лучше Христа ничего не выдумаете, поверьте этому» (30(I); 17) - убеждает спустя двадцать пять лет другую свою корреспондентку.
Понимание Достоевским Христа как высшей, совершенной красоты на земле проясняется на фоне идей младшего современника Федорова и Достоевского - В. С. Соловьева, духовный мелос которого, как неоднократно говорилось в данной работе, соприроден мелосу писателя и философа. Красота, подчеркивает Соловьев, есть «преображение материи чрез воплощение в ней другого, сверхматериального начала» , «духовная телесность». Развитие мира от низших форм к высшим, от воды, камней, минералов к растениям, животным и человеку, представляет собой «постепенный и упорный процесс» воплощения в хаотической, бесформенной материи духовного, божественного начала. В человеке, стоящем на вершине восходящего движения эволюции, создана абсолютная форма для бытия духа: «вместе с наибольшею телесною красотою» является «и высшее внутреннее потенцирование света и жизни, называемое самосознанием». Человек — «самое прекрасное» и одновременно «самое сознательное природное существо» , и в этом своем качестве должен быть не только объектом преображающего воздействия духа, но и носителем, субъектом его, а значит - и активным «деятелем мирового процесса», способствующим все более полному одухотворению, обожению мира, облечению его в красоту и нетление.
Для Достоевского Христос - «идеал человека во плоти» (20; 172), а значит несет в Себе полноту одухотворенной телесности, то совершенство соединения идеи и формы, при котором естество всецело подчиняется духу, сознание правит материей, исцеляя и преображая ее, заставляя лучиться благодатными энергиями. Вспомним образ Христа из поэмы Ивана Карамазова: «Солнце любви горит в его сердце, лучи Света, Просвещения и Силы текут из очей его и, изливаясь на людей, сотрясают их сердца ответною любовью. Он простирает к ним руки, благословляет их, и от прикосновения к нему, даже лишь к одеждам его, исходит целящая сила» (14; 227). Духовно-телесно облекаться во Христа, в совершенную, божественную красоту - вот к чему призван человек на земле. «Да Христос и приходил за тем, чтоб человечество узнало, что земная природа духа человеческого может явиться в таком небесном блеске, в самом деле и во плоти, а не то что в одной только мечте и в идеале, что это и естественно и возможно».
А теперь обратимся к Федорову, называвшему способность к творчеству - чертой Богоподобия в человеке, неоднократно подчеркивавшему, что человек есть существо не только созидающее, но одновременно и самосозидающееся. Первым актом самосозидания, «первым актом самодеятельности человека» мыслитель считал принятие им вертикального положения (II, 249). Задолго до строительства памятников, храмов, архитектурных сооружений человек обозначил свое явление в мир принципиальным противодействием той силе тяготения, что распластывает по земле всякую тварь, не дает подняться выше отпущенного ей удела, заявил себя выше животной участи. Религиозный, молитвенный порыв к небу, ко Вселенной, к Богу и стал первым творческим порывом человека, первым актом искусства: «В вертикальном положении, как и во всем самовостании, человек, или сын человеческий, является художником и художественным произведением — храмом... Это и есть эстетическое толкование бытия и создания, и притом не только эстетическое, но и священное. Наша жизнь есть акт эстетического творчества» (II, 249).
Первым религиозным актом восстания, превозможения себя открывается в истории долгий путь творческого самосозидания, и его венцом, по Федорову, должно стать полное и абсолютное обожение, не только нравственное, но и физическое преображение человека, обретение им новой бессмертной природы («тела духовного», согласно определению ап. Павла). Для Федорова это - важнейшая часть христианского делания человека в мире, во всей полноте раскрывающая Божий замысел о нем как о творце, существе благом, сознательном и свободном («так как только самосозданное существо может быть свободным» - II, 229), это - высшая форма искусства, искусство богочеловеческое, «теоантропоургическое», «которое состоит в создании Богом человека чрез самого человека» (II, 229).
Такое антропологическое видение сближает и Достоевского, и Федорова с наследием восточно-православной мысли, прежде всего с исихазмом. Именно исихасты поставляли достижение целостного духовно-телесного преображения человека как задачу христианского аскетического подвига, расширяя подвижничество за пределы просто «морального усовершенствования», «нравственного уподобления Христу» . Нетварный божественный свет, стяжаемый в умном делании, в колоссальном усилии всего человеческого существа, распространялся и на тело подвижника, саму плоть его делал «светозарным и огненным отображением божественной красоты» . Аскетика, таким образом, возводилась на уровень «высочайшего художественного творчества, творчества, материалом которого является сам человек»
Но отсюда с неизбежностью вытекает вопрос: может ли человек, сознавший себя сыном Божиим, облекающийся во Христа как в свой идеал, быть соработником Богу-Творцу, стать проводником в мир Божественных энергий? Может ли его творческий дар быть даром пресуществления действительности, претворения ее в новое, совершенное качество или он способен лишь отображать бытие, каково оно есть, не дерзая претворять его в благобытие? Соловьев в таком претворении видел высшую и главную задачу искусства. Ведь красота в природе не затрагивает самой основы существования вещей этого мира, а она - по- прежнему непросветленна и хаотична, в ней царствуют стихийные силы, являются смерть и разложение. «Красота природы есть именно только покрывало, наброшенное на злую жизнь, а не преображение этой жизни» . А значит и предельная задача человека - распространить начало духа и сознания не только на форму бытия природы, но и на способ ее бытия, приведя тварный мир из состояния взаимной борьбы, вытеснения и розни к нераздельно-неслиянному единству в Боге . В этом и состоит главное религиозное задание творчества, то высшее художество, к которому призван человек, носящий в себе образ и подобие Бога как Творца и Первохудожника .
Начало этого нового, преображающего отношения к бытию явлено во Христе, исцелявшем больных, воскрешавшем умерших, утишавшем стихии, соделывавшем природное естество неиссякаемым источником энергий жизни (чудо умножения хлебов). И не случайно Достоевский в Боге воплотившемся видит не только оправдание искусства как такового но и залог будущего просветления и спасения всего мира, его преображения по законам высшей, божественной красоты. «Мир станет красота Христова» (11; 189) - запишет он в подготовительных материалах к роману «Бесы».
Эта запись Достоевского - вариация формулы «Мир спасет красота» (8; 436), звучащей в романе «Идиот». Позднее в статье «Загадочный мыслитель» С. Н. Булгаков, говоря об эстетических работах Соловьева «Красота в природе» и «Общий смысл искусства» и приводя из них следующую цитату: «Совершенное искусство в своей окончательной задаче должно воплотить абсолютный идеал не в одном воображении, а и в самом деле, - должно одухотворить, пресуществить нашу действительную жизнь», - показывает, как работает у Соловьева эта формула Достоевского, наполняясь федоровскими смыслами: «Слова Достоевского “красота спасет мир”, взятые эпиграфом первой из этих статей, истолковываются в смысле творчески-преобразовательного воздействия на мир, и, мне кажется, не трудно узнать здесь выраженную на языке эстетики федоровскую идею “регуляции природы” с “долгом воскрешения” в качестве нравственного центра».
Да, именно такое понимание красоты - не как эстетической, а как онтологической категории, как меры совершенства творения, его одухотворенности, благости, полноты, именно такую трактовку искусства - как преображающей регуляции - выражает философ бессмертия и воскрешения. Преодоление смерти, источника всяческого хаоса и безобразия, и в природе, и в человеке - высшая ступень благого художества. Земля, обезображенная в грехопадении, вновь обретает первозданный, светлый и чистый лик, к ней возвращается ее «небесная красота» (III, 268). «Воскрешение есть превращение вселенной из хаоса, к которому она идет, в космос, т. е. в благолепие нетления и неразрушимости» (II, 231).
На страницах «Философии общего дела» не раз возникает образ «новой религиозной эпохи творчества», высшего, совершенного искусства, преображающего само бытие. Поприщем такого искусства становится уже не мир воображения и фантазии, а вся Вселенная, все «небесные, ныне бездушные, холодно и как бы печально на нас смотрящие звездные миры» (II, 202). «Сыны человеческие», придя, наконец, «в меру возраста Христова», овладев законами строения и функционирования вещества, научившись преодолевать силы разрушения, преображают эти миры, объединяя их «в художественное целое, в художественное произведение, многоединым художником коего, в подобие Триединому Творцу, будет весь род человеческий, в совокупности всех воскрешенных и воссозданных поколений» (I, 401). Формулировки Федорова конкретно раскрывают ключевой тезис эстетики жизнетворчества, адептами которой в России вскоре станут выдающиеся деятели культуры Серебряного века (А. Белый, Вяч. Иванов, А. Скрябин, В. Чекрыгин и др.) и которую теперь утверждает философ всеобщего дела вместе с Соловьевым, переосмысляющим в соответствующем ключе творчество Достоевского: законы художественного творчества, созидающие мир совершенных, прекрасных форм, должны стать законами самой реальности, активно созидать и преображать жизнь. «Эстетика, - читаем у Федорова, - есть наука о воссоздании всех бывших на крохотной земле (этой капельке, которая себя отразила во всей вселенной и в себе отразила всю вселенную) разумных существ для одухотворения (и управления) ими всех громадных небесных миров, разумных существ не имеющих» (II, 231).
Впрочем, и Федоров, и Соловьев хорошо понимали: жизнетворчество есть высшее, предельное задание искусства. В нынешнем же эмпирическом мире художник не способен возвыситься до «пресуществления» и «творчества» «действительной жизни», просветления и одухотворения материи. Он творит лишь вторую реальность - художественную. Но эта вторая реальность может и должна стать первой ступенькой восхождения к действительному преображению мира. Искусство, зримо выражающее высший идеал блага и совершенства, искусство учительное и пророческое, открывающее человеку смысл и цель его бытия на земле, - именно о таком искусстве мечтали Федоров и Соловьев. И Достоевский тут был с ними полностью солидарен. «Человек есть воплощенное Слово. Он явился, чтобы сознать и сказать» (15; 205) - эти слова из подготовительных материалов к «Братьям Карамазовым» не только манифест религиозной антропологии Достоевского, но и манифест его религиозной эстетики.
Выступая за искусство, способное запечатлевать в прекрасных и совершенных формах высшую Божественную красоту, Федоров особенно выделял искусство священное, религиозное, писал о символике храма, видя в нем религиозно-художественную модель преображенного мироздания, «проект мира, каким он должен быть, то есть новой земли и нового неба, преисполненных силою не разрушающею и умерщвляющею, а воссозидающею» (II, 159). Не раз в своих сочинениях он рисовал образ небесного храма, созидаемого соборным усилием «сынов человеческих» и обнимающего собой всю Вселенную: «В деле воскрешения сыны и дочери являются орудиями Бога-отцов, представляя в своей деятельности живое подобие любви Сына Божия и Духа Святого к Богу-Отцу. Самым священным местом храма будет земля, место воскрешения и рождения, могила и колыбель, земля - жертвенник коперниканского храма, исходный пункт знания и дела воскрешения. Иконописью небесною этого небесного храма будут лучевые образы отцов, изображение наружного и внутреннего строения их тел...» (II, 243); «Вся вселенная, одушевленная всеми воскресшими поколениями, будет храмом Бессмертному Триединству» (II, 260).
Раскрывая перед искусством невиданную, в полном смысле слова вселенскую перспективу, перспективу воплощения высших религиозных чаяний человечества сначала во второй действительности, а потом и реально, в самом бытии, Федоров был особенно непримирим к секулярному искусству, не желающему признавать этой священной задачи, отрекшемуся от сущностного своего задания - благовестия о Боге и Царствии Божием.
Проблема секуляризации искусства, грехопадения целостного религиозного творчества - одна из главных проблем эстетики Федорова. Он стремится понять, как и почему искусство теоатропическое, которое началось «созданием Богом человека чрез него самого», венчая «последний акт Божественного творчества», пало до искусства зооантропического «до выставки напоказ всего мира», до выставки «произведений соблазна и орудий разрушения» (II, 228, 229). Секуляризация означает для мыслителя не только обмирщение искусства на разных этапах христианской цивилизации, но и утрату им того священного чувства, с которым оно пришло в человечество, которым были пронизаны первые его памятники - и эпические поэмы, и погребальные плачи, давшие впоследствии начало лирике. Чувства памяти и любви к отцам и предкам, чувства скорби по умершим. В статье «Музей, его смысл и назначение» философ на примере литературы, словесных жанров, рисует образ первоначального, райского состояния искусства, в котором оно пребывало на стадии родовой, земледельческой общины, когда доминировали натуральные, родственные связи и отношения. Это было время главенства эпоса: он становился своеобразной летописью рода, историей дедов и прадедов, их поминальным синодиком. В нем звучал голос всего народа, голос «сынов, говорящих об отцах и чувствующих, сознающих себя братьями» (II, 400). В широком смысле это было повествование о героическом коллективном деянии, общем деле народа, своего рода прообраз будущего соборного, воскресительного дела. Так рождался «Эпос о Гильгамеше», так возникали великие греческие поэмы «Илиада» и «Одиссея», и первая была не только рассказом о походе на Илион и ратной славе эллинов, но и «плачем о смерти отцов-героев», во второй же за приключениями и странствиями царя Итаки вставал мотив поисков отца (II, 387). Применяя метод проективного, деонтологического истолкования художественного произведения - в свете высшего идеала, с точки зрения того, что должно быть, - Федоров углубляет содержание древнего эпоса, доосмысливает, доразвивает его, стремится акцентировать, «довести до ума» то, что существовало здесь лишь в зародыше, интуитивно. И вот уже ему видится, как словесное творчество со своими переходящими сюжетами, устойчивыми темами и мотивами незримо связывает человеческий род, разбросанный по пространству земли, указывает на изначальное его единство, как искусство разных народов создает «как бы одно произведение», «как бы одну поэму», оплакивающую распадение и рознь, зовущую к восстановлению родства (II, 400).
Однако такая литература, которая ткет в своих созданиях живую нить родовой памяти, пестует сыновнее чувство, которая, по сути, носит священный, религиозный характер, способна к саморазвитию только тогда, когда сама история становится религиозным деланием, ведет к преодолению небратства, к «собиранию во всемирное, всечеловеческое многоединство» (II, 414). Течение же реальной жизни, истории какова она есть, пошло совсем по иному руслу: усугубления неродственности и розни, забвения отцов, усвоения внешних, юридико-экономических норм, - и вот уже литература перестает быть священной, утрачивает эпическую цельность мировосприятия, движется в сторону развития новых, изначально секуляризованных жанров. В ней возникают комедия и роман, эпиграмма и сатира: они, быть может, и более тонки, и более занимательны, но методе проективной критики у Федорова см.: Семенова С.Г. Философ будущего века - Николай Федоров. М., 2004. С. 327-331.
нет в них той всеохватности, монументальности, того дыхания вечности, которым было напоено первоначальное, синкретическое искусство.
Эволюцию мировой литературы Федоров рассматривает под знаком ее отношения к домостроительству спасения, к воскресительному долгу. Он убежден: отречение от этого долга, умаление религиозной идеи губительно для литературы. Секуляризация ведет к ослаблению влияния словесного творчества на движение жизни, постепенно выводит его из круга вневременных, абсолютных слагаемых бытия. Литература, ориентированная в кругу прежде всего земных, природных интересов, человеческих и только человеческих целей и ценностей, которая сама под стать созидающему ее обществу, обществу «блудных сынов», все активней начинает служить миру сему. Она покорно работает на развлечения, дружится с дурной актуальностью, захлестывается злобой дня. Все больший удельный вес в ней начинают занимать произведения-однодневки, порождаемые массовой культурой и журналистикой, «которые, появившись утром и ужалив, умирают вечером, а на другой день сами уже хоронятся в музее» (II, 411). «Литература, ставшая фельетоном, не долговечнее листьев засыхающих, опадающих, разносимых ветром» (II, 412). Теряя в монументальности, отрекаясь от вечных тем, она теряет и в художественности, ведь художественность не в последнюю очередь определяется содержательностью и глубиной идеи воплощаемой.
Впрочем, падение литературы на этом не останавливается. Создан «новый род литературы, известный под именем реклам» — литературы, служащей промышленности и торгу, слагающей «оды вещам» (II, 424). А «что в литературе реклама, то в живописи и скульптуре - вывеска, а в зодчестве - архитектура магазинов, лавок» (II, 424) - в таком направлении движется искусство общества потребления, «цивилизации эксплуатирующей, но восстановляющей», в фундамент исторической жизни которой лег идеал не христианский, а неоязыческий. Религиозное творчество оттеснено здесь на задний план, замкнуто сугубо церковной сферой. Оно бессильно изменить мир, вовне лежащий, повернуть внерелигиозный уклад экономики, государственности, политики, постепенно уходит и из сферы культуры. Совокупных энергий созидания, данных Творцом человеку, на него приходится все меньше и меньше, основной поток их исчезает в песке, рассеивается впустую.
Федоров дает много впечатляющих иллюстраций того, как девальвируется в истории грехопадения словесное творчество, как от литературы священной и вечной, скорбящей об утратах и града взыскующей, опускается оно до «литературы эфемерных мелочей», «литературы реклам и художества вывесок» (II, 412, 424). Масштабы производимой им переоценки ценностей хорошо видны на примере трактовки романного жанра, который эстетика XIX в. почитала наиболее зрелой и совершенной художественной формой, вершиной развития эпоса - достаточно вспомнить Белинского, называвшего роман «эпосом нового времени». По Федорову же эпос, плод и образ священного, соборного творчества, не только не возвышается до романа, напротив, - деградирует, вырождается в него. Роман есть эпос секуляризованный, дитя литературы светской, так и не ставшей художественным проектом воскресительного, оживотворяющего труда. Роман с его щедрым, захватывающим действием, искусным кружевом перипетий, коллизий, конфликтов, с его эффектной развязкой - неважно, счастливой ли, гибельной, - с его тонким, разъедающим психологизмом (который, однако, лишь обнажает диссонансы человеческой натуры, но не устраняет их, вскрывает, но не врачует раны души), с его извечным противоречием героя и среды, в сущности, отражает в себе лик нынешнего, обезбоженного мира, снимает слепок с жизни, как она есть. Но он неспособен создать образ преображения этой жизни и в этом смысле становится прокрустовым ложем для творчества, обламывает ему крылья, угашает в нем зов идеала.
В заметке «Христианской литературы вовсе не существует» Федоров бросает горький упрек литературе, не захотевшей стать словом об Истине, не исполнившей Христов завет «Шедше, научите вся языки...», не воплотившей в живых образах «глаголы вечной жизни», принесенные Спасителем роду людскому, не сделавшей своими героями участников Евангельской - священной - истории: «Христианской литературы вовсе не существует, потому что она не сделала предметом своей думы ни разбойника благоразумного, ни Варавву, кото¬рого заменил Христос: не открыла души и этого разбойника, который не мог не интересоваться судьбою Пострадавшего за него и мог знать слова другого разбойника. Не поняла она в Фоме сомнение, от любви происходящее; не поняла Иуды не Искариота, сокрушавшегося о том, что Христос хочет явиться им, а не всему миру, не поняла женщины, разбившей драгоценный алавастр, не поняла Лазаря притчи и Лазаря воскрешенного и совсем не поняла Христа, потому что ей по плечу Сократ, а не Христос. Искру неудовольствия между Петром
Достоевский и Федоров стояли на общей религиозно-философской платформе. Оба были одушевлены идеалом деятельного, творческого христианства, стремлением к христианизации жизни, преодолению разрыва между храмовым и внехрамовым, между церковью и миром, между верой, знанием, творчеством. У обоих была сильна вера в человека, но не в самоопорного человека, горделиво глаголющего о Боге: «Я не нуждаюсь в этой гипотезе» и устраивающего свою жизнь на своих, альтернативных началах, а в человека, сознающего себя существом, ответственным за бытие, вверенное ему Творцом, в человека, призванного к соучастию в «деле преображения мира в то благолепие нетления, каким он был до падения» (I, 395). Оба утверждали идею истории как «работы спасения», идущей к «братству людей, всепримирению народов», «обновлению людей на истинных началах Христовых» (23; 50).
Соприкосновение с мыслью друг друга дало каждому из них мощный творческий импульс. Достоевскому - в работе над «Братьями Карамазовыми», Федорову - в создании его главной работы «Вопрос о братстве, или родстве.». И теперь мы можем, вооружившись всем доступным нам филологическим инструментарием, искать следы Федорова у Достоевского и Достоевского у Федорова. Эти следы совсем не лежат на поверхности. Их нужно узревать в глубине текста, понимая специфику художественной мысли Достоевского, который не декларирует идею, а выстраивает по ней универсум романа, и особенность синтетической мысли Федорова, не отбрасывающей наследие прошлой и современной культуры, а природняющей его себе, просветляющей его лучом высшего идеала и тем самым открывающей в нем новые жизнетворные смыслы.
В определенном смысле роман «Братья Карамазовы» можно рассматривать как продолжение письма Достоевского Петерсону, как художественный ответ на те вопросы неизвестному мыслителю, разъяснения которых писатель при жизни так и не получил, как размышление над темами, заявленными в рукописи статьи «Чем должна быть народная школа?» и близкими ему самому (о совершенном многоединстве по образу и подобию Троицы, о восстановлении сыновне¬отеческих связей, о воскресении как центральном обетовании христианства и соучастии в нем человечества). В целом ряде позиций этот ответ перекликается с тем, что параллельно пишет Достоевскому Федоров. Последний роман Достоевского являет своего рода художественную притчу о небратстве и путях восстановления родства, о смерти и воскресении, о неверии и вере деятельной и животворящей. И полнота его смысла открывается в сопряжении рождающегося здесь образа мира и образа мира, контуры которого очерчены в федоровском «Вопросе о братстве.».
«Вопрос о братстве, или родстве.» - текст, поначалу имевший одного единственного адресата, обращенный к конкретному лицу - Федору Михайловичу Достоевскому. Создавая его, Федоров ориентируется не только на вопросы писателя, заданные в письме Петерсону, но и на те главные, ключевые вопросы, которые уже по-своему ставились и решались Достоевским и в художественном творчестве, и в публицистике: вопросы о природе и человеке, о смерти и бессмертии, о «высшей идее существования», о задачах христианства и церкви в мире, о смысле и назначении истории. Многие темы Достоевского получают у Федорова свою оригинальную разработку, а подчас и новое смысловое звучание.
На протяжении почти двух с половиной лет работает Федоров над посланием своему выдающемуся современнику. Для чего пишет он такой развернутый текст? Главное внутреннее его задание - донести свою идею так, чтобы она вдохновила писателя, чтобы Достоевский выразил ее в своем творчестве, представил в художественном образе. Точно так же на протяжении 1880-х гг. пытается он увлечь воскресительной идеей Л. Н. Толстого. А потом в 1890-е гг. неоднократно просит своего друга, историка философии и поэта В. А. Кожевникова выразить учение о долге воскрешения его «сильным стихом» (IV, 492).
Почему так не удовлетворяла мыслителя философская форма изложения мысли. Почему та стремился он донести свои идеи через художника слова?
Друг и многолетний собеседник Федорова В. С. Соловьев писал: «Дело поэзии, как и искусства вообще - не в том, чтобы “украшать действительность приятными вымыслами живого воображения”, как говорилось в старинных эстетиках, а в том, чтобы воплощать в ощутительных образах тот самый высший смысл жизни, которому философ дает определение в разумных понятиях, который проповедуется моралистом и осуществляется историческим деятелем как идея добра» . В статьях конца 1880-х - начала 1890-х годов: «Красота в природе», «Общий смысл искусства», «Первый шаг к положительной эстетике» философ, эстетические взгляды которого сложились под непосредственным влиянием Федорова, будет говорить о художестве как идеалотворчестве, о том, что подлинно религиозное искусство должно явить собой «пророчество» о грядущем Царствии Небесном, стать «переходом и связующим звеном между красотою природы и красотою будущей жизни» .
Искусство, способное показать миру высший, Божественный идеал, - именно о таком искусстве мечтал философ всеобщего дела. Представить в богатой палитре красок благодатную красоту преображенного мира, когда «вся вселенная, одушевленная всеми воскресшими поколениями», станет «храмом Бессмертному Триединству» (II, 260). Выразить «долг воскрешения» не в понятиях, отвлеченных и ни к чему не обязывающих, а в живых, впечатляющих образах. И правда, одно дело говорить о необходимости любви к отцам и предкам, а другое - сопереживать Илюшечке, бросающемуся спасти своего родителя от гнева Дмитрия Карамазова и кричащему: «Пустите, пустите, это папа мой, папа, простите его» (14; 186). Одно дело писать о смерти как об «общем враге» человечества, а другое - увидеть мать, рыдающую по ножкам своего умершего мальчика. Одно дело уверять в том, что преображенная, бессмертная жизнь есть высшее благо, а другое вместе с Алешей созерцать видение Каны Галилейской и чувствовать, как радость, радость сияет в уме и сердце твоем.
Выстраивая свое учение в виде развернутого послания Достоевскому, Федоров обращался прежде всего к художнику. Позднее он доверит свои идеи Соловьеву, но никогда не будет удовлетворен тем, как тот их перелагает. Язык Соловьева - язык немецкой классической философии, пересаженный на русскую
почву, кое-как приспособленный для выражения коренных чувствований и пониманий национальной души; это язык отвлеченных понятий, умозрительных категорий, в которые заковывается идея жизни. У Федорова - другой язык. Более близкий языку как раз художественной литературы и изобразительного искусства. Его философия общего дела - своего рода эпическая поэма, сюжет которой завязывается тогда, когда «в муках сознания смертности родилась душа человека» (II, 257) и первый «сын человеческий», плачущий над телом отца, обратил свой взор к небу с молитвой о воскресении; этот сюжет движется затем через падение человечества, через удаление сынов от отцов, через углубление неродственности и розни и в конечном итоге приводит к опамятованию живущих, отдающих все силы возвращению жизни умершим. В этом монументальном художественном произведении есть свои устойчивые мотивы, свои тропы, свои постоянные образы, создающие неповторимое качество федоровского стиля: «блудные сыны», «сыны, пирующие на могилах отцов», «общество вечных женихов и невест», «безбородый гуманизм», «цивилизация мануфактурных игрушек», «могила праотца», «сын человеческий» и «дочь человеческая», «птоломеевское созерцание» и «коперниканское небесное дело».
Федоров всегда стремился к зримому, поучительно-наглядному представлению своих идей - отсюда его проекты образовательной росписи храмов, музеев, кремлевских стен, отсюда возникающие в его текстах «словесные иконы» , фрески, монументальные религиозно-художественные композиции: удаление светских и духовных собирателей русской земли от стен Кремля, забывшего о воскресительном долге, и возвращение их в Кремль как знак примирения отцов и детей; «земной город в виде фабрики и магазина, покрытого на лицевой стороне вывесками всех изделий, то есть безделий», город, корни которого «в виде шахты проникают в каменноугольный слой», «а вершина, фабричная труба, перерастает все здания благочестивого стремления к небу» (III, 464), и «Град небесный», дело которого «состоит <.> в спасении всего вытесненного» (III, 465); картина миропадения и «картина Преображения Господня и изображения мира в его будущем, прославленном состоянии» (III, 469). Вот поэтический образ начала человечества, рождения существа сознающего и чувствующего утраты и призванного привести мир к тому благому, совершенному состоянию, когда в нем уже больше не будет утрат: «Следя за последним вздохом отцов и матерей, сыны обратили взор к небу, а вместе со взорами и руки, или передние конечности, которые у животных служат опорами (у человека передние конечности, слабые как опоры, сделались орудиями взятия, вооружения), поднялись вверх, к тому же небу, прося о помощи, ища опоры в небе; и эта просьба, мольба о помощи, это обращение передних конечностей, рук, из опор в орудия действия дали существу, от земли поднявшемуся, силу, мощь. Вместе с обращением к небу и чело этого существа поднялось и сделалось подобным небесному своду, и стало оно, это существо, храмом, руки его, стремящиеся вверх, сделались как бы башнями, а между ними глава. Голос или вопль обратил это создание слез в храм отпевания. Руки поднялись к небу, чтобы привлечь, возвратить удаляющийся дух жизни умершего; вместе со стремлением возвратить дух жизни руками же старались вызвать умершего из земли - ставили столб и давали ему подобие умершего. Соединение многих столбов или плит с изображением умершего, соединение их совокупными силами сынов составляло или создавало храм; сводя плиты кверху, сыны создавали подобие небу и своему челу, голове, носящей образы умерших отцов» (I, 457-458). А вот метафорическое изображение регуляции: «Коперниканское зодчество имеет ближайшее сходство с первобытным сельским прототипом архитектуры - хороводом, как мнимым солнцеводом; оно будет целым рядом хороводов, хоров воскрешенных поколений, из них первый был бы действительный землевод, а все другие суть планетоводы, также действительные. Все эти хороводы вместе составляют движущийся уже храм, части коего суть действительно корабли, эфироезоты, электроходы, пловцы эфирного пространства, свободно движущиеся в нем, но не прерывая общения с центром, с очагом, а все вместе, влияя на центральное тело, регулируют его ходом, а с ним и ходом всей системы солнечной, всего хора, всей эскадры вселенной, флота миров - звезд» (II, 242). У Федорова есть и свои стихотворения в прозе, такие, как знаменитое «Конец сиротства: безграничное родство» - оно рождено тем подлинным вдохновением, которое есть благодатное действие в творце Духа Святого: «День желанный, от века чаемый, необъятного неба ликование тогда только наступит, когда земля, тьмы поколений поглотившая, небесною сыновнею любовью и знанием движимая и управляемая, станет возвращать ею поглощенных и населять ими небесные, ныне бездушные, холодно и как бы печально на нас смотрящие звездные миры <...> Знанием вещества и его сил восстановленные прошедшие поколения, способные уже воссозидать свое тело из элементарных стихий, населят миры и уничтожат их рознь... Тогда воистину взыграет солнце, что и теперь народ думает видеть в пасхальное утро Светлого Воскресения; возрадуются тогда и многочисленные хоры звезд.
Иллюзия поэтов, олицетворявшая или отцетворявшая миры, станет истиною. <...> Сей день, его же Господь чрез нас сотворит, будет произведен не мнимым движением солнца, не действительным движением земли, а совокупным действием сынов, возлюбивших Бога отцов и исполнившихся глубокого сострадания ко всем отшедшим. Земля станет первою звездою на небе, движимою не слепою силою падения, а разумом, восстановляющим и предупреждающим падение и смерть. Не будет ничего дальнего, когда в совокупности миров мы увидим совокупность всех прошедших поколений. Все будет родное, а не чужое; и тем не менее для всех откроется ширь, высь и глубь необъятная, но не подавляющая, не ужасающая, а способная удовлетворить безграничное желание, жизнь беспредельную, которая так пугает нынешнее истощенное, болезненное, будийствующее поколение. Это жизнь вечно новая, несмотря на свою древность, это весна без осени, утро без вечера, юность без старости, воскресение без смерти. Однако будет и тогда не только осень и вечер, будет и темная ночь, как останется и ад страданий, в нынешней и прошлой жизни человеческого рода бывший, но останется он лишь в представлении, как пережитое горе, возвышающее ценность светлого дня восстания. Этот день будет дивный, чудный, но не чудесный, ибо воскрешение будет делом не чуда, а знания и общего труда. День желанный, день от века чаемый, будет Божьим велением и человеческим исполнением» (II, 202¬203).
Федоров, по типу творчества - религиозный мыслитель-художник, не случайно обращался именно к Достоевскому, религиозному писателю-художнику. Они были близки и в своих размышлениях о сущности искусства и задаче творчества, и в художественном их приложении.
Способно ли искусство стать вестью о Боге и бессмертии, запечатлеть в гармонично-прекрасных формах сверхприродное, Божественное содержание, явить образ красоты нетленной и вечной, красоты благобытия? Отвечая на этот вопрос, Достоевский прямо апеллирует к образу Богочеловека Христа. Вспомним письмо С. А. Ивановой, где в связи работой над романом «Идиот» он размышляет о сущности прекрасного и возможности его воплощения. Сначала Достоевский подчеркивает, что изображение «положительно прекрасного» есть «задача безмерная». А потом пишет следующее: «Прекрасное есть идеал, а идеал - ни наш, ни цивилизованной Европы еще далеко не выработался. На свете есть только одно положительно прекрасное лицо - Христос, так что явление этого безмерно, бесконечно прекрасного лица уж конечно есть бесконечное чудо. (Все Евангелие Иоанна в этом смысле; он все чудо находит в одном воплощении, в одном появлении прекрасного)» (28(II); 251). Как видим, Достоевский прямо говорит о Христе как о воплощенном прекрасном, воплощенной красоте. Это мысль, которая является стержнем и его жизни, и его творчества, нераздельного с жизнью. Еще в начале 1854 года, только-только выйдя из каторги, он пишет Н. Д. Фонвизиной о своем символе веры, который сложил себе в минуты просветленности сердца и ума, в минуты, когда затихала в его душе борьба веры с неверием и вера торжествовала: «Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа» (28(I); 176). «Лучше Христа ничего не выдумаете, поверьте этому» (30(I); 17) - убеждает спустя двадцать пять лет другую свою корреспондентку.
Понимание Достоевским Христа как высшей, совершенной красоты на земле проясняется на фоне идей младшего современника Федорова и Достоевского - В. С. Соловьева, духовный мелос которого, как неоднократно говорилось в данной работе, соприроден мелосу писателя и философа. Красота, подчеркивает Соловьев, есть «преображение материи чрез воплощение в ней другого, сверхматериального начала» , «духовная телесность». Развитие мира от низших форм к высшим, от воды, камней, минералов к растениям, животным и человеку, представляет собой «постепенный и упорный процесс» воплощения в хаотической, бесформенной материи духовного, божественного начала. В человеке, стоящем на вершине восходящего движения эволюции, создана абсолютная форма для бытия духа: «вместе с наибольшею телесною красотою» является «и высшее внутреннее потенцирование света и жизни, называемое самосознанием». Человек — «самое прекрасное» и одновременно «самое сознательное природное существо» , и в этом своем качестве должен быть не только объектом преображающего воздействия духа, но и носителем, субъектом его, а значит - и активным «деятелем мирового процесса», способствующим все более полному одухотворению, обожению мира, облечению его в красоту и нетление.
Для Достоевского Христос - «идеал человека во плоти» (20; 172), а значит несет в Себе полноту одухотворенной телесности, то совершенство соединения идеи и формы, при котором естество всецело подчиняется духу, сознание правит материей, исцеляя и преображая ее, заставляя лучиться благодатными энергиями. Вспомним образ Христа из поэмы Ивана Карамазова: «Солнце любви горит в его сердце, лучи Света, Просвещения и Силы текут из очей его и, изливаясь на людей, сотрясают их сердца ответною любовью. Он простирает к ним руки, благословляет их, и от прикосновения к нему, даже лишь к одеждам его, исходит целящая сила» (14; 227). Духовно-телесно облекаться во Христа, в совершенную, божественную красоту - вот к чему призван человек на земле. «Да Христос и приходил за тем, чтоб человечество узнало, что земная природа духа человеческого может явиться в таком небесном блеске, в самом деле и во плоти, а не то что в одной только мечте и в идеале, что это и естественно и возможно».
А теперь обратимся к Федорову, называвшему способность к творчеству - чертой Богоподобия в человеке, неоднократно подчеркивавшему, что человек есть существо не только созидающее, но одновременно и самосозидающееся. Первым актом самосозидания, «первым актом самодеятельности человека» мыслитель считал принятие им вертикального положения (II, 249). Задолго до строительства памятников, храмов, архитектурных сооружений человек обозначил свое явление в мир принципиальным противодействием той силе тяготения, что распластывает по земле всякую тварь, не дает подняться выше отпущенного ей удела, заявил себя выше животной участи. Религиозный, молитвенный порыв к небу, ко Вселенной, к Богу и стал первым творческим порывом человека, первым актом искусства: «В вертикальном положении, как и во всем самовостании, человек, или сын человеческий, является художником и художественным произведением — храмом... Это и есть эстетическое толкование бытия и создания, и притом не только эстетическое, но и священное. Наша жизнь есть акт эстетического творчества» (II, 249).
Первым религиозным актом восстания, превозможения себя открывается в истории долгий путь творческого самосозидания, и его венцом, по Федорову, должно стать полное и абсолютное обожение, не только нравственное, но и физическое преображение человека, обретение им новой бессмертной природы («тела духовного», согласно определению ап. Павла). Для Федорова это - важнейшая часть христианского делания человека в мире, во всей полноте раскрывающая Божий замысел о нем как о творце, существе благом, сознательном и свободном («так как только самосозданное существо может быть свободным» - II, 229), это - высшая форма искусства, искусство богочеловеческое, «теоантропоургическое», «которое состоит в создании Богом человека чрез самого человека» (II, 229).
Такое антропологическое видение сближает и Достоевского, и Федорова с наследием восточно-православной мысли, прежде всего с исихазмом. Именно исихасты поставляли достижение целостного духовно-телесного преображения человека как задачу христианского аскетического подвига, расширяя подвижничество за пределы просто «морального усовершенствования», «нравственного уподобления Христу» . Нетварный божественный свет, стяжаемый в умном делании, в колоссальном усилии всего человеческого существа, распространялся и на тело подвижника, саму плоть его делал «светозарным и огненным отображением божественной красоты» . Аскетика, таким образом, возводилась на уровень «высочайшего художественного творчества, творчества, материалом которого является сам человек»
Но отсюда с неизбежностью вытекает вопрос: может ли человек, сознавший себя сыном Божиим, облекающийся во Христа как в свой идеал, быть соработником Богу-Творцу, стать проводником в мир Божественных энергий? Может ли его творческий дар быть даром пресуществления действительности, претворения ее в новое, совершенное качество или он способен лишь отображать бытие, каково оно есть, не дерзая претворять его в благобытие? Соловьев в таком претворении видел высшую и главную задачу искусства. Ведь красота в природе не затрагивает самой основы существования вещей этого мира, а она - по- прежнему непросветленна и хаотична, в ней царствуют стихийные силы, являются смерть и разложение. «Красота природы есть именно только покрывало, наброшенное на злую жизнь, а не преображение этой жизни» . А значит и предельная задача человека - распространить начало духа и сознания не только на форму бытия природы, но и на способ ее бытия, приведя тварный мир из состояния взаимной борьбы, вытеснения и розни к нераздельно-неслиянному единству в Боге . В этом и состоит главное религиозное задание творчества, то высшее художество, к которому призван человек, носящий в себе образ и подобие Бога как Творца и Первохудожника .
Начало этого нового, преображающего отношения к бытию явлено во Христе, исцелявшем больных, воскрешавшем умерших, утишавшем стихии, соделывавшем природное естество неиссякаемым источником энергий жизни (чудо умножения хлебов). И не случайно Достоевский в Боге воплотившемся видит не только оправдание искусства как такового но и залог будущего просветления и спасения всего мира, его преображения по законам высшей, божественной красоты. «Мир станет красота Христова» (11; 189) - запишет он в подготовительных материалах к роману «Бесы».
Эта запись Достоевского - вариация формулы «Мир спасет красота» (8; 436), звучащей в романе «Идиот». Позднее в статье «Загадочный мыслитель» С. Н. Булгаков, говоря об эстетических работах Соловьева «Красота в природе» и «Общий смысл искусства» и приводя из них следующую цитату: «Совершенное искусство в своей окончательной задаче должно воплотить абсолютный идеал не в одном воображении, а и в самом деле, - должно одухотворить, пресуществить нашу действительную жизнь», - показывает, как работает у Соловьева эта формула Достоевского, наполняясь федоровскими смыслами: «Слова Достоевского “красота спасет мир”, взятые эпиграфом первой из этих статей, истолковываются в смысле творчески-преобразовательного воздействия на мир, и, мне кажется, не трудно узнать здесь выраженную на языке эстетики федоровскую идею “регуляции природы” с “долгом воскрешения” в качестве нравственного центра».
Да, именно такое понимание красоты - не как эстетической, а как онтологической категории, как меры совершенства творения, его одухотворенности, благости, полноты, именно такую трактовку искусства - как преображающей регуляции - выражает философ бессмертия и воскрешения. Преодоление смерти, источника всяческого хаоса и безобразия, и в природе, и в человеке - высшая ступень благого художества. Земля, обезображенная в грехопадении, вновь обретает первозданный, светлый и чистый лик, к ней возвращается ее «небесная красота» (III, 268). «Воскрешение есть превращение вселенной из хаоса, к которому она идет, в космос, т. е. в благолепие нетления и неразрушимости» (II, 231).
На страницах «Философии общего дела» не раз возникает образ «новой религиозной эпохи творчества», высшего, совершенного искусства, преображающего само бытие. Поприщем такого искусства становится уже не мир воображения и фантазии, а вся Вселенная, все «небесные, ныне бездушные, холодно и как бы печально на нас смотрящие звездные миры» (II, 202). «Сыны человеческие», придя, наконец, «в меру возраста Христова», овладев законами строения и функционирования вещества, научившись преодолевать силы разрушения, преображают эти миры, объединяя их «в художественное целое, в художественное произведение, многоединым художником коего, в подобие Триединому Творцу, будет весь род человеческий, в совокупности всех воскрешенных и воссозданных поколений» (I, 401). Формулировки Федорова конкретно раскрывают ключевой тезис эстетики жизнетворчества, адептами которой в России вскоре станут выдающиеся деятели культуры Серебряного века (А. Белый, Вяч. Иванов, А. Скрябин, В. Чекрыгин и др.) и которую теперь утверждает философ всеобщего дела вместе с Соловьевым, переосмысляющим в соответствующем ключе творчество Достоевского: законы художественного творчества, созидающие мир совершенных, прекрасных форм, должны стать законами самой реальности, активно созидать и преображать жизнь. «Эстетика, - читаем у Федорова, - есть наука о воссоздании всех бывших на крохотной земле (этой капельке, которая себя отразила во всей вселенной и в себе отразила всю вселенную) разумных существ для одухотворения (и управления) ими всех громадных небесных миров, разумных существ не имеющих» (II, 231).
Впрочем, и Федоров, и Соловьев хорошо понимали: жизнетворчество есть высшее, предельное задание искусства. В нынешнем же эмпирическом мире художник не способен возвыситься до «пресуществления» и «творчества» «действительной жизни», просветления и одухотворения материи. Он творит лишь вторую реальность - художественную. Но эта вторая реальность может и должна стать первой ступенькой восхождения к действительному преображению мира. Искусство, зримо выражающее высший идеал блага и совершенства, искусство учительное и пророческое, открывающее человеку смысл и цель его бытия на земле, - именно о таком искусстве мечтали Федоров и Соловьев. И Достоевский тут был с ними полностью солидарен. «Человек есть воплощенное Слово. Он явился, чтобы сознать и сказать» (15; 205) - эти слова из подготовительных материалов к «Братьям Карамазовым» не только манифест религиозной антропологии Достоевского, но и манифест его религиозной эстетики.
Выступая за искусство, способное запечатлевать в прекрасных и совершенных формах высшую Божественную красоту, Федоров особенно выделял искусство священное, религиозное, писал о символике храма, видя в нем религиозно-художественную модель преображенного мироздания, «проект мира, каким он должен быть, то есть новой земли и нового неба, преисполненных силою не разрушающею и умерщвляющею, а воссозидающею» (II, 159). Не раз в своих сочинениях он рисовал образ небесного храма, созидаемого соборным усилием «сынов человеческих» и обнимающего собой всю Вселенную: «В деле воскрешения сыны и дочери являются орудиями Бога-отцов, представляя в своей деятельности живое подобие любви Сына Божия и Духа Святого к Богу-Отцу. Самым священным местом храма будет земля, место воскрешения и рождения, могила и колыбель, земля - жертвенник коперниканского храма, исходный пункт знания и дела воскрешения. Иконописью небесною этого небесного храма будут лучевые образы отцов, изображение наружного и внутреннего строения их тел...» (II, 243); «Вся вселенная, одушевленная всеми воскресшими поколениями, будет храмом Бессмертному Триединству» (II, 260).
Раскрывая перед искусством невиданную, в полном смысле слова вселенскую перспективу, перспективу воплощения высших религиозных чаяний человечества сначала во второй действительности, а потом и реально, в самом бытии, Федоров был особенно непримирим к секулярному искусству, не желающему признавать этой священной задачи, отрекшемуся от сущностного своего задания - благовестия о Боге и Царствии Божием.
Проблема секуляризации искусства, грехопадения целостного религиозного творчества - одна из главных проблем эстетики Федорова. Он стремится понять, как и почему искусство теоатропическое, которое началось «созданием Богом человека чрез него самого», венчая «последний акт Божественного творчества», пало до искусства зооантропического «до выставки напоказ всего мира», до выставки «произведений соблазна и орудий разрушения» (II, 228, 229). Секуляризация означает для мыслителя не только обмирщение искусства на разных этапах христианской цивилизации, но и утрату им того священного чувства, с которым оно пришло в человечество, которым были пронизаны первые его памятники - и эпические поэмы, и погребальные плачи, давшие впоследствии начало лирике. Чувства памяти и любви к отцам и предкам, чувства скорби по умершим. В статье «Музей, его смысл и назначение» философ на примере литературы, словесных жанров, рисует образ первоначального, райского состояния искусства, в котором оно пребывало на стадии родовой, земледельческой общины, когда доминировали натуральные, родственные связи и отношения. Это было время главенства эпоса: он становился своеобразной летописью рода, историей дедов и прадедов, их поминальным синодиком. В нем звучал голос всего народа, голос «сынов, говорящих об отцах и чувствующих, сознающих себя братьями» (II, 400). В широком смысле это было повествование о героическом коллективном деянии, общем деле народа, своего рода прообраз будущего соборного, воскресительного дела. Так рождался «Эпос о Гильгамеше», так возникали великие греческие поэмы «Илиада» и «Одиссея», и первая была не только рассказом о походе на Илион и ратной славе эллинов, но и «плачем о смерти отцов-героев», во второй же за приключениями и странствиями царя Итаки вставал мотив поисков отца (II, 387). Применяя метод проективного, деонтологического истолкования художественного произведения - в свете высшего идеала, с точки зрения того, что должно быть, - Федоров углубляет содержание древнего эпоса, доосмысливает, доразвивает его, стремится акцентировать, «довести до ума» то, что существовало здесь лишь в зародыше, интуитивно. И вот уже ему видится, как словесное творчество со своими переходящими сюжетами, устойчивыми темами и мотивами незримо связывает человеческий род, разбросанный по пространству земли, указывает на изначальное его единство, как искусство разных народов создает «как бы одно произведение», «как бы одну поэму», оплакивающую распадение и рознь, зовущую к восстановлению родства (II, 400).
Однако такая литература, которая ткет в своих созданиях живую нить родовой памяти, пестует сыновнее чувство, которая, по сути, носит священный, религиозный характер, способна к саморазвитию только тогда, когда сама история становится религиозным деланием, ведет к преодолению небратства, к «собиранию во всемирное, всечеловеческое многоединство» (II, 414). Течение же реальной жизни, истории какова она есть, пошло совсем по иному руслу: усугубления неродственности и розни, забвения отцов, усвоения внешних, юридико-экономических норм, - и вот уже литература перестает быть священной, утрачивает эпическую цельность мировосприятия, движется в сторону развития новых, изначально секуляризованных жанров. В ней возникают комедия и роман, эпиграмма и сатира: они, быть может, и более тонки, и более занимательны, но методе проективной критики у Федорова см.: Семенова С.Г. Философ будущего века - Николай Федоров. М., 2004. С. 327-331.
нет в них той всеохватности, монументальности, того дыхания вечности, которым было напоено первоначальное, синкретическое искусство.
Эволюцию мировой литературы Федоров рассматривает под знаком ее отношения к домостроительству спасения, к воскресительному долгу. Он убежден: отречение от этого долга, умаление религиозной идеи губительно для литературы. Секуляризация ведет к ослаблению влияния словесного творчества на движение жизни, постепенно выводит его из круга вневременных, абсолютных слагаемых бытия. Литература, ориентированная в кругу прежде всего земных, природных интересов, человеческих и только человеческих целей и ценностей, которая сама под стать созидающему ее обществу, обществу «блудных сынов», все активней начинает служить миру сему. Она покорно работает на развлечения, дружится с дурной актуальностью, захлестывается злобой дня. Все больший удельный вес в ней начинают занимать произведения-однодневки, порождаемые массовой культурой и журналистикой, «которые, появившись утром и ужалив, умирают вечером, а на другой день сами уже хоронятся в музее» (II, 411). «Литература, ставшая фельетоном, не долговечнее листьев засыхающих, опадающих, разносимых ветром» (II, 412). Теряя в монументальности, отрекаясь от вечных тем, она теряет и в художественности, ведь художественность не в последнюю очередь определяется содержательностью и глубиной идеи воплощаемой.
Впрочем, падение литературы на этом не останавливается. Создан «новый род литературы, известный под именем реклам» — литературы, служащей промышленности и торгу, слагающей «оды вещам» (II, 424). А «что в литературе реклама, то в живописи и скульптуре - вывеска, а в зодчестве - архитектура магазинов, лавок» (II, 424) - в таком направлении движется искусство общества потребления, «цивилизации эксплуатирующей, но восстановляющей», в фундамент исторической жизни которой лег идеал не христианский, а неоязыческий. Религиозное творчество оттеснено здесь на задний план, замкнуто сугубо церковной сферой. Оно бессильно изменить мир, вовне лежащий, повернуть внерелигиозный уклад экономики, государственности, политики, постепенно уходит и из сферы культуры. Совокупных энергий созидания, данных Творцом человеку, на него приходится все меньше и меньше, основной поток их исчезает в песке, рассеивается впустую.
Федоров дает много впечатляющих иллюстраций того, как девальвируется в истории грехопадения словесное творчество, как от литературы священной и вечной, скорбящей об утратах и града взыскующей, опускается оно до «литературы эфемерных мелочей», «литературы реклам и художества вывесок» (II, 412, 424). Масштабы производимой им переоценки ценностей хорошо видны на примере трактовки романного жанра, который эстетика XIX в. почитала наиболее зрелой и совершенной художественной формой, вершиной развития эпоса - достаточно вспомнить Белинского, называвшего роман «эпосом нового времени». По Федорову же эпос, плод и образ священного, соборного творчества, не только не возвышается до романа, напротив, - деградирует, вырождается в него. Роман есть эпос секуляризованный, дитя литературы светской, так и не ставшей художественным проектом воскресительного, оживотворяющего труда. Роман с его щедрым, захватывающим действием, искусным кружевом перипетий, коллизий, конфликтов, с его эффектной развязкой - неважно, счастливой ли, гибельной, - с его тонким, разъедающим психологизмом (который, однако, лишь обнажает диссонансы человеческой натуры, но не устраняет их, вскрывает, но не врачует раны души), с его извечным противоречием героя и среды, в сущности, отражает в себе лик нынешнего, обезбоженного мира, снимает слепок с жизни, как она есть. Но он неспособен создать образ преображения этой жизни и в этом смысле становится прокрустовым ложем для творчества, обламывает ему крылья, угашает в нем зов идеала.
В заметке «Христианской литературы вовсе не существует» Федоров бросает горький упрек литературе, не захотевшей стать словом об Истине, не исполнившей Христов завет «Шедше, научите вся языки...», не воплотившей в живых образах «глаголы вечной жизни», принесенные Спасителем роду людскому, не сделавшей своими героями участников Евангельской - священной - истории: «Христианской литературы вовсе не существует, потому что она не сделала предметом своей думы ни разбойника благоразумного, ни Варавву, кото¬рого заменил Христос: не открыла души и этого разбойника, который не мог не интересоваться судьбою Пострадавшего за него и мог знать слова другого разбойника. Не поняла она в Фоме сомнение, от любви происходящее; не поняла Иуды не Искариота, сокрушавшегося о том, что Христос хочет явиться им, а не всему миру, не поняла женщины, разбившей драгоценный алавастр, не поняла Лазаря притчи и Лазаря воскрешенного и совсем не поняла Христа, потому что ей по плечу Сократ, а не Христос. Искру неудовольствия между Петром



