Становление общественно-философских взглядов А.А. Григорьева (опыт историко-психологической биографии)
|
Введение 1
Глава 1. Первая печаль (1822 - 1838) 21
Глава 2. Западня тщеславия (1838 - 1843) 40
Глава 3. Блуждания (1844 - 1850) 63
Глава 4. Своя пристань (1850 - 1857) 85
Глава 5. Небеззаботные скитания (1857 - 1864) 107
Заключение 165
Примечания 174
Источники и литература
Глава 1. Первая печаль (1822 - 1838) 21
Глава 2. Западня тщеславия (1838 - 1843) 40
Глава 3. Блуждания (1844 - 1850) 63
Глава 4. Своя пристань (1850 - 1857) 85
Глава 5. Небеззаботные скитания (1857 - 1864) 107
Заключение 165
Примечания 174
Источники и литература
Аполлон Григорьев - фигура слабо изученная. Хотя проблема поставлена давно: он самый яркий из разночинцев - недемократов. Его судьба вообще нетипична для поколения интеллигентов шестидесятых годов. «В интеллигентский лубок, - пишет о Григорьеве Александр Блок, - он не попадает; слишком своеобычен; в жизни его трудно выискать черты интеллигентских «житий»; пострадал он, но не от «правительства» (не взирая на все свое свободолюбие), а от себя самого; за границу бегал, - тоже по собственной воле; терпел голод и лишения, но не за «идеи» (в кавычках); умер, как все, но не оттого, что был «честен» (в кавычках); был, наконец, и «критиком», но при этом сам обладал даром художественного творчества и понимания; и решительно никогда не склонялся к тому, что «сапоги выше Шекспира», как это принято делать (прямо или косвенно) в русской критике»1. Явно проступающее раздражение Блока на левых - тоже характерно: вокруг Григорьева слишком много публицистики, эмоций, мало анализа. Он говорит, что «в судьбе Григорьева, сколь она ни человечна (в дурном смысле слова), все-таки вздрагивают отсветы Мировой Души. Душа Григорьева связана с «глубинами», хоть и не столь прочно и не столь очевидно, как душа Достоевского и душа Владимира Соловьева... Григорьев слышал, хотя и смутно, далекий зов; он был действительно одолеваем бесами; он говорил о каких-то чудесах, и тоска и восторги его были связаны не с одною его маленькой, пьяной человеческой душой».
Анализ обходит памятью таких людей, чтобы лишний раз не компрометировать себя.
Практически до начала XX века большинство авторов было уверен¬но: Григорьев «создавал философское самоуглубление в бесплодное искание того, чего нет»3. Без сомнения он - натура пылкая, честная, но запутавшаяся в себе самом. Его естество «заключало в себе много неопределенного, неясного, трудно-удовлетворяемого и потому склонного к религиозному мистицизму, отворачивающемуся от всего реального и за то тем легче отдающемуся трудно-удовлетворяемому идеализму, переходящему в мечтательность»4. Ему надо было перебороть себя, стать человеком действия, открыть в себе «политическую жилку», но он пошел другим путем - и утратил для общества всякое значение. Более того, он не смог даже четко сформулировать свои чудаковатые идеи: всем понятно, что он «последний могикан того злополучного направления, которое породило славянофильство, не сделавшее для живого русского духа ничего действительно полез¬ного», но когда речь заходит о его конкретных идеях - выходит что-то «вроде фотографий духов теперешних спиритов»5(6, 48, 49, 66, 67, 121, 123, 130, 145, 146, 147, 151, 152, 218).
«Каковы бы ни были высокие достоинства ваших личностей, - ответил Д. Писарев на воспоминания Н. Страхова о Григорьеве, - во всяком случае достоверно то, что ваши идеи негодны для общества».
С другой стороны, выступления сторонников Аполлона Григорьева часто выглядят не только необъективными, но и просто нелепыми (3, 4, 5, 30, 71, 72, 73, 94, 141, 164, 165, 188, 197). Апологетическая традиция, заложенная Страховым, говорит, что Григорьев был «зрячее других», что «его письма читались в редакции «Времени» вслух для общего назидания», что сочинения критика «представляют целые громады мыслей» и что они дают «неистощимую пищу»7. А один из его восторженных последователей - Д. Аверкиев - пишет даже о его особенной «конгениальности», чутье позволяющем проникать в самую сущность общественных вопросов. «Ему надо было живьем прочувствовать, полюбить всею душою и всем сердцем, постигнуть не букву, а самую суть дела»8. В конце концов он провозглашает, что метод Григорьева единственно возможный для научной критики .«О Григорьеве не написано ни одной обстоятельной книги; не только биографической канвы, но и ученой биографии Григорьева не существует.
Культура Серебряного века в борьбе с утилитарным подходом к искусству не могла не обратить внимание на пылкого оппонента Писарева, Добролюбова и Чернышевского. К 1915 году уже написаны статьи А. Волынского (43, 44, 45), А. Александрова (11, 12), П. Сакулина (185), В. Княжнина (112), В. Розанова (174, 175, 176), В. Спиридонова (191, 192, 193, 197). Особенно выделяется работа Л. Гроссмана «Основатель новой критики», опубликованная зимой 1914 года в «Русской мысли» (76). В ней очевидна модернизация: Григорьев представлен как предшественник интуитивизма А. Бергсона и антирационализма Г. Зиммеля. Тон статьи бое¬вой и заразительный. «Его журнальные статьи открывают такие широкие пути в будущее, - провозглашает автор, - что только в наши дни, полстолетия спустя по их напечатании, руководящие идеи его осмеянных страниц во многом совпадают с последним словом умственных достижений современности» После таких публикаций общество обратило внимание на за¬терявшегося в истории русской литературы «критика-самобытника» (1, 9, 37, 38, 81, 82, 91, 106, 122, 160, 163, 181, 216). Начинается публикация григорьевских статей, перечитываются старые (142) и пишутся новые (183, 198, 212). биографические очерки. Правда историограф А. Бем (24) замечает на их счет, что они оставляют впечатление «пересказа довольно тяжелым языком частью воспоминаний Григорьева, частью немногочисленных общеизвестных фактов его жизни. Недостает внутреннего напряжения, внутреннего постижения личности Григорьева в его индивидуальном своеобразии».
Надо оговориться, что среди всего этого есть биографический очерк, принадлежащий В. Спиридонову (195). Он был написан для готовящегося издания полного собрания сочинений и писем Григорьева в 1918 году. На наш взгляд, это лучшее, что могло быть когда-либо написано о нашем герое. К сожалению, работа была прервана в самом начале, очерк оказался незавершенным. Но и из того, что было опубликовано, видно, что по глубине, научной объективности и изяществу работа должна была быть выдающейся. И именно В.С. Спиридонову мы обязаны идеей представить Григорьева как человека, в первую очередь, страдающего.
Бурные события 1917 года не стимулировали интерес к демократическому мистицизму. Плоды исследований, начатых еще до революции, появились уже в двадцатые годы. Эти работы (114, 140, 180, 184) подготовили почву, на которой смог появиться труд Р. И. Иванова -Разумника (103) - сборник воспоминаний о Григорьеве с комментариями и первым научным очерком его деятельности. Главная заслуга Иванова-Разумника носит методологический характер: он обосновал тезис о том, что «писателя более автобиографичного, чем Аполлон Григорьев - быть может нет во всей русской литературе»13: то есть, что все наследие критика (и стихотворения, и критика, и проза, и переписка) может рассматриваться как единый текст. С другой стороны, жизнь Григорьева он представил как «скитальчество, бродяжничество, кочевничество, физическое и духовное, литературное нравственное»14, определив мозаичное распадение образа Аполлона Григорьева в последующих работах.
Постепенная идеологизация науки, конечно, в первую очередь касалась именно таких персонажей, как Григорьев. В 1929 году в журнале «Звезда» появляется статья В. Лейкиной «Реакционная демократия 60 -х годов» (128). «Неясность, противоречивость для них самих, - пишет В. Лейкина о круге Григорьева, - их классовой установки, непонимание, кого они поддерживают, воздушная иррациональная надстройка, тянущаяся к почве, к народности, национализму, к чему-то твердому и прочному - все это характерные черты узкого слоя гуманитарной интеллигенции, одиночек, индивидуалистов, отталкивающихся от рядовых «вульгарных форм» прогрессивного движения, от «утилитаризма» и льнущих к близкой им пассивной общественной группе, импонирующей им твердостью идеологии». И ведь это пусть негативный, но, в принципе, социологически верный портрет. Но то, в каких формулировках он изображается надолго ставит крест на личности Григорьева, как на прообразе соглашальско- реакционно-демократствующей интеллигенции. С этих пор Григорьев - только литературный противник Чернышевского и Добролюбова (26, 27, 79, 118, 202).
Только вместе с «оттепелью» возобновился интерес к нашему ге¬рою. С тех пор написано более сотни разнообразных статей. О них мы и поговорим.
У Григорьева есть три магистральные идеи: критика рационализма; признание самобытности каждого народа (и в том, и в другом случае связанные с критикой гегельянства); неприятие утилитарного и эстетического подхода к литературе. Так повелось, что философы в основном пишут про первое (1, 2, 13, 14, 15, 16, 22, 206, 208), историки про второе (96, 116, 131, 153, 155), а филологи, соответственно, про третье (7, 8, 18, 19, 31, 33, 41, 42, 50-60, 62 - 65, 75, 77, 78, 83, 84, 86, 87, 88, 89, 93, 98, 101, 102, 107, 109, 115, 124-127, 133-139, 158, 159, 170, 171, 172, 177, 179, 190, 199, 209). И когда речь идет об этих магистралях - все четко и понятно. Но как только начинается более подробный анализ составляющих и окружающих эти магистрали категорий - получается неразбериха. Вот критика рационализма: центр в ней составляет противопоставление понятий «жизнь» - «теория». Понятно, что теория - рационалистический взгляд на действительность. Но что такое «жизнь»? Пишут: «Безграничный, вечный, неисчерпаемый феномен»17. Но это ничего не проясняет. Не выражает (или выражает не¬полно) внутреннее состояние нашего героя. Это определение слишком об¬ще и элементарно: не мог столь сложный человек всю свою трагичную, мятущуюся и увязающую в сомнениях жизнь построить на вере в очевидное - что трава зеленая, а небо синее.
В чем причина упрощения? «Он не давал четких дефиниций, - совершенно справедливо замечают те же авторы, - по его мнению, «определение вообще должно только дать почувствовать всем изложением дела». Вследствие этого изложение Григорьевым своих взглядов весьма своеобразно; оно не систематично, дано в связи с литературной критикой, а также в письмах. Более того, А. Григорьев не был философом в академическом понимании этого слова; его философские, исторические, общественно¬политические взгляды вплетены в ткань его рассуждений об искусстве, литературе, национальной культуре. Это затрудняет задачи исследования творчества Григорьева, ставит перед ним своеобразные требования реконструкции концепции»18. Иными словами, не хватает контекста для выяснения значения категорий. Авторы статей, как правило, идут двумя путями: или перелагают определения самого Григорьева (как в вышеприведенном примере), которые сами же считают туманными, либо наполняют их собственным содержанием в соответствии со своим здравым смыслом - что приводит, как правило, к модернизации. И таких «непрочтений» много, они касаются таких понятий как «идеал»; «народный идеал»; «коренные начала»; «тип»; «смирность» и «хищность»; «почва»; «дух» и т. д. Они нуждаются в конкретном смысловом заметить, что подход большинства исследователей к источникам, на наш взгляд, слишком аналитичен. «Дело в том, - пишет С. Носов, один из главных специалистов по Григорьеву, - что мировоззрение Григорьева, каким оно раскрывается в его переписке, не всегда точно и полно отражалось в его стихах и далеко не всегда совпадало с основными идеями его критических статей. Существовало как будто два Григорьева: один - талантливый критик и публицист, создатель теории «органической критики», поклонник и проводник созерцательного «вечного идеала», полноты и цельности жизни; другой - не примирившийся с тягостной ношей своей очень русской и очень тяжелой, физически и нравственно, жизни, бунтарь
Такое дробление источников приводит к «умножению сущностей» Григорьева. Он и «мистик, и атеист, масон, петрашевец, славянофил, артист, поэт, редактор, критик, драматург, фельетонист, певец, гитарист, оратор, чистый, честный юноша, запойный пьяница, душевный, но безалаберный человек, добрый товарищ и непримиримый противник, страстный фанатик убеждения.. ,»20. За деревьями постепенно становится не видно леса.
Учитывая все вышесказанное, представляется уместным попробовать расширить контекст. Расширить, во-первых, хронологически: авторы статей в основном работают с материалами последних десяти лет жизни Григорьева. Нам кажется, что определение истоков тех или иных идей и образов поможет сформировать более четкое о них представление. Во- вторых, нужно ввести контекст психологический: опыт показал, что многие идеи Григорьева могут быть объяснены только из фактов его внутренней жизни. Иными словами, надо сделать историко-психологическую биографию, в которой все идеи Григорьева рассматривались бы в динамике, рассматривались как единое мировоззрение (без изоляции в пределах истории, филологии и т. д.) при трактовке всего литературного наследия Григорьева как единого текста.
Теперь же поговорим о тех биографиях, которые уже написаны.
В 1970-м году появилась первая научная биография Григорьева. Ее написал американский ученый Р. Виттакер, и называлась она «Аполлон Григорьев - последний русский романтик» (40). Уже из названия понятно, что эта работа филологическая. «Григорьев, - пишет Виттакер, - был романтиком в том смысле, что его взгляды отвечали воззрениям европейских критиков романтического толка. он исповедовал все патентованные принципы романтизма: абсолютные идеалы, национальную самобытность, искусство как высшую форму выражения и познания»21. Но в то же время, он - эпигон и «переходная фигура», и поэтому у него проявляются «некоторые реалистические черты: понимание психологии, общепринятые, а не исключительные привычки, он не чужд обычных страхов и опасений»22. Если даже не останавливаться на весьма своеобразных признаках реализма, то нельзя не отметить отсутствие интереса автора к психологии своего персонажа. Григорьев у Виттакера - одно сознание: по своей воле он переходит от идеи к идее, и это движение расчисленно и логично. Автор на¬девает на героя различные идеологические колпаки, представляя его носителем какого-либо определенного интеллектуального набора, манкируя индивидуальными особенностями. Очень забавны в этом смысле его рас¬суждения о воспоминаниях критика. Григорьевские «Литературные и нравственные скитальчества» описывают детство в Замоскворечье - казалось бы, куда проще? Но Виттакер дает такое объяснение: «Григорьев из¬бегал прямых упоминаний о незаконности своего рождения. Тем не менее, ненормальность его социального статуса со всей очевидностью сказывается в «Скитальчествах», где используется необычный прием объяснения классовой принадлежности в географических терминах. Григорьев полностью пересматривает культурную географию Москвы. Традиционно ее культурным центром считалась аристократическая часть города - та, что расположена северо-западнее Кремля, вдоль Тверской. «Скитальчества» обращены на южные, населенные низшими классами кварталы Москвы - Замоскворечье». Одновременно автор подчеркивает: «Стремясь воссоздать атмосферу Москвы конца двадцатых - начала тридцатых годов, Григорьев входил <в воспоминаниях> в мелкие подробности, не представляющие сейчас какого-либо интереса»24. Такая социологизация вообще характерна для зарубежных авторов (220 - 223).
Рассказывая об отъезде Григорьева в Оренбург в 1861 году, ученый поясняет: «Оренбург был выбран не без значения. Этот форпост среди киргизских степей, в полутора тысячах верст к юго-востоку от Москвы, служил воротами в Сибирь. И исторически, и географически он был так же далек от Москвы, как и от Петербурга»25.
И нет ничего удивительного в том, что при таком подходе Григорьев превращается в эклектика, произвольно заимствующего разрозненные
26 идеи из разных систем .
Своеобразен и общий очерк личности Григорьева. «Постоянное томительное ожидание проявлений полной непререкаемой власти - безразлично, была ли ее источником сила (дед. - П.К. ) или слабость (отец. - П.К.), - стало обиходом григорьевской семьи. Дурное это наследство не миновало и самого критика, хотя в мемуарах нет ни одного намека на подобное свойство его натуры (?). Однако почти ничего не известно о том, какие причины привели к крушению его брака, или, иными словами, почему в начале пятидесятых он оставил жену и детей. Несомненно, виной тому были вещи посерьезнее, чем те обвинения в безнравственном и безответственном поведении, которые Григорьев предъявлял своей жене (?), тем паче, что ряд его друзей приняли ее сторону. Еще явственнее о деспотизме в характере Григорьева свидетельствует его отношение к собственным критическим статьям - его журналистский «догматизм». Он настаивал на том, чтобы ничья рука не касалась написанного им. Ни с одним редактором он так и не научился ладить: от Погодина в «Москвитянине» требовал полной автономии, с «Русским словом» порвал из-за изменений, внесенных редакцией в одну из его статей, а уйдя из «Времени», горько жаловался на Михаила Достоевского, не пропустившего упоминания им некоторых имен. Ф. Достоевский считал это отсутствием практического, политического ума - недостатком, обрекшим Григорьева-журналиста на неудачу. Факты, приводимые в «Скитальчествах», свидетельствуют, что склонность к самовластным поступкам была у него наследственной (?); именно из-за этой черты отвергал он - на пользу себе или во вред - любую форму компромисса, если дело шло о его принципах или журнальной политике» . Мы можем здесь сказать только, что не согласны с таким портретом, что, на наш взгляд, он составлен на слишком малом количестве источников и противоречит многим свидетельствам. В работе мы постараемся убедить читателя, что личность Григорьева более сложна и далека от авторитарности.
В заключении еще два формальных замечания. Григорьев, считает ученый, никогда не был консерватором. Он «возможно повлиял на развитие русской консервативной мысли; верно также, что он с уважением от¬носился к ряду консервативных мыслителей. Однако его антиправительственные (?), антигосударственные, антиаристократические убеждения и его склонность к протестам и парадоксам не позволяют причислять его к консерваторам». Мы, напротив, считаем Григорьева консерватором, придерживаясь определения консерватизма, данного К. Мангеймом: для консерватора настоящее ценно настолько, насколько содержит в себе ценности прошлого, путь даже в трансформированном, модернизированном виде.
Мы также не согласны с предлагаемой автором периодизацией. Виттаккер выделяет «экспериментальный» этап (1842 - 1848); период разработки «логически последовательных принципов» (1848 - 1857); этап «упрочения принципов» (1857 - 1858); «зрелость» (1859 - 1864). Нам кажется, что такая периодизация не отражает особенностей духовной жизни Григорьева.
Первая отечественная биография (1990г.) принадлежит С.Н. Носову (154). Она называется «Аполлон Григорьев. Судьба и творчество». Автор тоже представляет Григорьева романтиком, но в ином, не филологическом смысле. Он пишет: «Аполлон Григорьев - одна из мятущихся, эксцентрических и - как при жизни, так и слишком долгое время посмертно - гонимых фигур в истории русской литературы и мысли прошлого века. Неприкаянный странник, человек необузданных страстей, проживший жизнь широко и вольно, бездомно и далеко не безгрешно, Аполлон Григорьевность и скитальчество превратились в поэтический ореол» . И вот этот по¬этический ореол подменяет реального Григорьева. Суть его жизни, для автора - «благостная идеальность»30. «Любовь и Ревность, Мечта и Идеал, Надежда и Тоска - большие всепоглощающие чувства. стали действительными слагаемыми судьбы Аполлона Григорьева, не оставляя места житейскому и будничному»31. Григорьев - враг мещанства, приверженец вечных, универсальных и абсолютных духовных ценностей. Нам кажется (зная всю тяжесть душевных мучений Григорьева, ставящую не раз его на грань самоубийства), что подобный образ мог возникнуть только у весьма благодушного человека. И только такой человек мог написать, что Григорьев был восторге от собственной судьбы, «патетической и скандальной судьбы бунтаря и изгнанника»32. Когда же повествование доходит до последней поэмы «Вверх по Волге» (1862г.), где агония уже настолько очевидна, что не заметить ее нельзя, автор пишет: «В поэме немало строк, завораживающих силой и искренностью чувства, но проступает и некоторая прямолинейность, простота, граничащая с банальностью(?!). Оказавшись в сфере переживаний и проблематики трагической и прозаической одновременно, поэтическая муза Григорьева как бы лишается крыльев(?). Он способен теперь лишь на простой рассказ об опыте своих жизненных скитаний и мытарств(?). Всеохватного же художественного преобразования это¬го опыта не происходит(?!). Поэма интересна как исповедь, и сама стихотворная форма этой исповеди оказывается, в сущности, необязательной(?!)»33.
Мы не согласны с таким взглядом. Мы не согласны, что у Григорьева было «не обыденное детство», а годы «интенсивнейшего развития и мужания гордой, романтически тревожной души, для которой одиночество, самоуглубленность, казалось бы вынужденная, тяготившая, были по- своему благословением судьбы»34. К слову, здесь ученый углубляется в противоположную Виттакеру крайность. «Биографы Григорьева, - пишет автор, - часто ссылаются на социальные обстоятельства (незаконнорожденность. - П.К.) как на решающий для него стимул к необыкновенному рвению в учении. Впрочем, для витавшего в высоких сферах романтиче¬ских стремлений юноши такое обыденное представление о престиже едва ли было определяющим все поведение фактором»35. Мы не согласны также с тем, что к окончанию университета «коррективы, которые вносит в миросозерцание Григорьева столкновения с реальной жизнью, поразительно незначительны»36; что молодость Григорьева в Петербурге прошла в увлеченности западничеством, которая в 1845 году резко сменяется «восторженным увлечением» славянофильством. Мы не согласны с тем, что Григорьев не понял позднего Гоголя и не увидел у него идею смирения; что в период сотрудничества в «Москвитянине» высшим счастьем для себя Григорьев считал «естественный покой (или неспешное саморазвитие) «органического» бытия»40. Что душевная боль - это благо и высокий поэтический смысл, а физическая - проза и банальность. Боль - это боль и когда она тобой владеет, то уже не важно, поэтично это или нет.
Наконец, еще раз подчеркнем, мы не можем рассматривать «любовь» Григорьева как универсальную Любовь, его «идеал» как универсальный Идеал и т. д. - иначе наш герой раствориться в сиянии вечных ценностей.
Следующая по хронологии работа - книга Г. Маневич (132) «Друзьям издалека, или письма странствующего русского Гамлета» (1993г.). Это философский взгляд на Григорьева, хотя и с пафосом перестроечного времени. Указывая на непосредственную искренность григорьевского творчества, автор говорит: «В наши дни, когда тотальная «идеология», а по Григорьеву - «публицистика», полностью исчерпала себя, как в официальной поэзии, прозе и критике, так и в неофициальных, вневременный феномен А. Григорьева способен сообщить им импульс своей высокой энергийной силы и указать некие целостные критерии в пространстве творчества. приобщение современной литературы к феноменальному миру А. Григорьева может послужить для нее «выводом»-«выходом» в сторону непосредственной, органической жизни за пределы мертвой публицистики»42. Главное качество Григорьева - антисистемность. Он - странник, яр¬кий выразитель русского религиозного сознания. Несмотря на то, что в его натуре смешались и «утонченное, эстетическое сознание романтического софиста, блуждающего в мире философии Шеллинга . и сознание поборника и жертвы «русского тяжелого недуга»», жизненный путь его, если бы не ранняя смерть, завершился бы иночеством, потому что в душе его по¬мимо всего суетного была «вера странника, возжаждавшего встречи со святыней»43. Мы, все-таки, сомневаемся в столь светлом финале: кажется, Григорьев был слишком мечтательным, чтобы найти в себе созвучность с монастырской жизнью.
Мы не согласны также с подходом автора к источникам. Дело в том, что в книге не учитывается хронологическая последовательность григорьевских работ. Свободное совмещение текстов разных периодов приводит к некоторой спутанности толкования понятий. Но главное, мы не согласны с мнением исследователя, которое касается центральной идеи нашего героя - идеи «жизни по душе». Автор комментирует ее как «способ жертвовать всем вопреки здравому смыслу во имя сохранения «достоинства литератора и человека» с точки зрения «неизлечимого идеализма»» . Но поскольку Григорьев все-таки потонул в «безобразии», т.е., проще говоря, спился, то у него «жизнь по душе» не становиться «жизнью души» , т.е., опять же, проще говоря, моральный облик Григорьева оказался несоответствующим тем взглядам, которые он публично высказывал. Мы бы воздержались от столь суровой морализации, тем более, что принцип «жизни по душе» имеет совершенно иной смысл, который, как нам представляется, без психологического контекста не может быть прояснен. И если рассматривать его с этой точки зрения, что будет сделано в соответствующем месте, то
В 2000 году вышла наконец долгожданная книга Бориса Федоровича Егорова «Аполлон Григорьев» (85). Никто не сделал столь много в изучении нашего героя, как этот автор. Борис Федорович публиковал и комментировал его статьи, воспоминания и, самое главное, письма. Он восстановил «биографическую топографию» Григорьева: места его пребывания в Москве и Петербурге. Ему принадлежит библиография григорьевских статей. Его трудами реконструирована григорьевская генеалогия. Он - мастер восстановления деталей.
«Аполлон Григорьев» - тоже биография филологическая. Ее предмет - в первую очередь поэтические образы. Лирический герой, который интересует Егорова, для нас, с одной стороны, слишком узок (т.к. поэзия толь¬ко один из способов выражения Григорьева), с другой стороны, слишком широк (как одна из составляющих мировой поэтической традиции).
Но, несмотря на разность предметов, есть в работе филолога некоторые методологические приемы, с которыми мы не можем согласиться.
Во-первых, уже не раз оговариваемый нами социологизм: не структурный, как у Виттакера, а наш, марксистский. Вот как автор объясняет романтические увлечения григорьевской молодости: «Постоянные гонения (при Николае I. - П.К.), наказания еще больше способствовали массовому развитию романтических увлечений, но в специфическом, субъективном роде: если внешняя жизнь так страшна и опасна, то нужно замкнуться, уйти в себя, в мир рефлексий или фантастических грез; индивидуализм и рефлексированность становились тоже формой протеста против мрачной и неустроенной действительности. Таковым было поколение Григорьева»46. Думается, что когда в Григорьеве формировалось это увлечение, он был слишком мал, чтобы подпадать под действие таких законов. Продолжая анализ характера Григорьева, Борис Федорович так толкует его всем известную безалаберность и беспечность: «Считаю, - пишет он, - что безответственность - одна из черт русского народного характера XIX века, взращенного веками крепостного рабства: раб, как известно, лишен нравственного выбора, потому лишен и ответственности за свои поступки. И наоборот, несколько поколений дворянского существования выработали понятия достоинства, чести, ответственности. Григорьев находился как бы посередине между такими крайностями. Конечно, он не был безответственным по убеждениям, но некоторые душевные свойства располагали его к неэтичным поступкам»47. Признаемся, тезис о генетическом наследовании классовой морали представляется нам не бесспорным. Идея о том, что материя определяет сознание в «Аполлоне Григорьеве» получает еще од¬но, еще более и интересное выражение - физиологическое. Почему Григорьев так рано (в 1862 году ему было сорок лет) стал писать воспоминания? Борис Федорович считает, что «можно привлечь «физиологический» домысел. Биологи, - говорит он, - обратили внимание на интересную закономерность: организмы многих видов существ перед началом полового созревания оказываются ослабленными и максимально подверженными разным заболеваниям, то есть возникновение способности продолжать свой род можно истолковать как реакцию особи и всего вида на опасность смерти. Было бы заманчиво предположить, что желание оставить после себя духовное «потомство», воспоминания, связано с предчувствием конца (Григорьев умрет в 1864 году. - П.К.)»48. Однако даже такая столь прочная материалистическо-объективная позиция не уберегла автора от субъективизма в интерпретации некоторых психологических вопросов. Если во всем остальном Б. Ф. Егоров научен и даже слишком научен - сциентичен, то здесь он ненаучен вовсе, прибегая к прямому отождествлению себя (вернее, даже своих родственников!) и своего героя. Цикличность настроения Григорьева, его загулы, залезание в долги объясняются им «принципом корзиночки» (?!). «В моем семейном кругу, - поясняет он, - есть понятие «принцип корзиночки». Четырехлетний внук случайно отломал у красивой плетеной корзиночки одну палочку, что создало заметную дырку.
Таким образом, учитывая все вышесказанное, задачей этой работы нам представляется составление исторической, то есть охватывающей, по возможности все социальные проявления жизни Григорьева, биографии. Нам интересно мировоззрение критика, то есть как можно более широкий спектр его взглядов, обладающих определенной стройностью за счет наличия ведущего начала. Главное содержание работы - толкование понятий, формирующих мировоззрение критика. Именно для этого и нужна биография, так как толкование не возможно без историчности, то есть рассмотрения идей в их становлении, и без учета внутренней жизни нашего героя. Мы постараемся избежать моментов, критикуемых нами у предшественников, но сразу можем указать на собственное слабое место - возможно, из¬лишний психологизм.
Источники для нашей работы легко доступны: они все опубликованы. Архив Григорьева не сохранился. Правда, поговаривают, что он находится в частном собрании, и даже рассказывают, что в семидесятые годы к Б.Ф. Егорову, когда тот был в Иваново, в архиве которого есть материалы семьи дяди Аполлона - Николая Ивановича Григорьева, приходил некто с предложением продать находящийся у него архив литератора. Но он как появился, так и исчез.
Григорьев оставил воспоминания - «Мои литературные и нравственные скитальчества», произведение редкой изящности и откровенности. Они описывают детство автора: семью, быт, ранние впечатления. Продолжить их Григорьев не успел. Отголоски образов этой поры можно встретить во многих произведениях автора, особенно в лирике.
От студенческих лет остались воспоминания григорьевских товарищей: А. Фета (294), Я. Полонского (264), С. Соловьева (273). Особенно интересен Фет: он жил во время учебы в доме Григорьевых и был самым близким другом Аполлона. Благодаря ему мы можем представить настроения и увлечения двух товарищей. Сохранились также первые работы само¬го Григорьева. «Отрывки из летописи духа» (1) - самое раннее из них: это попытка выразить свое мировосприятие «как философы». Оно дополняется философической запиской Н. Орлова (252), входившего в студенческий кружок Григорьева. «Листки из рукописи скитающегося софиста» (5), судя по всему, художественно обработанный дневник, написанный вначале внутреннего кризиса нашего героя, пришедшегося на первые послеуниверситетские годы. Он продолжается рассказом «Мое знакомство с Виталиным», который касается 1843, 1844 годов (5).
Представление о том, что творилось в душе Аполлона Григорьева во время его первого пребывания в Петербурге, мы получаем в первую очередь из его лирики (8). В 1846 году выходит его единственный прижизненный стихотворный сборник - «Стихотворения Аполлона Григорьева». В нем можно проследить весь спектр идей молодого человека от масонства до фурьеризма, и весь спектр его настроений от религиозной экзальтации до глубокого отчаяния. Эти идеи и настроения отразились и в григорьевской прозе (5). Это единственный период, когда наш герой пытался выразить себя в этом жанре. «Человек будущего», «Мое знакомство с Виталиным», «Офелия. Одно из воспоминаний Виталина», «Один из многих» и др. -рассказы, в героях которых легко узнается их автор. Они настолько биографичны, что иногда даже включают в себя скрытые цитаты из писем Григорьева. Правда писем еще мало, но они очень информативны. Адресуя их, в основном, своему наставнику профессору М.П. Погодину, он старается анализировать свою внутреннюю жизнь, и мы обретаем интереснейшие психологические наброски, плоды рефлексии. Для общества наш герой остался почти незамеченным: мемуаристы о нем молчат.
Работа в «Москвитянине» - расцвет Григорьева. С той поры критические статьи - главный источник для нас (2 - 196). В них все: и идеология, и психология. Бывает, что в какой-нибудь статье неожиданно встретишь деталь из молодых лет. Истолкованная заново автором, она должна особенно перепроверяться: годы туманят авторский взгляд. Кружок Григорьева и Островского, получивший название «молодой редакции» «Москвитянина», уже являл некую общественную самостоятельность. Его заме¬чают и с ним спорят (207, 227, 229, 230, 231, 232, 240, 244, 248, 255, 256, 261, 292). Появляются воспоминания. Наиболее интересны мемуары С.В. Максимова (245), Н.М. Сеченова (271) и И.Ф. Горбунова (215). Максимов был этнографом, а Горбунов артистом. Оба они входили в окружение Островского, и ими создан весьма выразительный портрет общества молодых литераторов. Хотя, конечно, даже эти свидетельства грешат некоторой поверхностностью. Из главных участников кружка никто: ни Островский, ни Алмазов, ни Эдельсон, ни Филиппов - своих воспоминаний не оставили. Что уж говорить про остальных, кто так или иначе соприкасался с ними: несколько абзацев, пара анекдотов на одну тему: пьянство (198, 201, 214, 216, 228, 247, 253, 268, 274, 293, 297). С хронологическо-событийной точки зрения эти работы нас тоже слабо интересуют: все уже давно восстановлено. Что касается воспоминаний Сеченова, то они замечательны тем, что подробно описывают семью Визардов: Григорьев был влюблен в старшую дочь - Леониду Яковлевну. Они хорошо дополняют григорьевскую лирику (8), полностью посвященную этим отношениям. Надо добавить, что и в это время Григорьев пишет Погодину. Не находя ответов на упреки учителя в разгульной жизни, он часто после бесед додумывал оправдания и выражал их на бумаге. В этих письмах он и выясняет отношения, и мечтает, и исповедуется (7).
Но истинной прелестью наполнены его письма из Италии, где он по¬бывал в конце 1850-х годов (7). Нам известны тридцать три письма из разных итальянских городов: из Ливорно, Флоренции, Лукки, Сиенны, Рима.
григорьевские послания не сохранилось. Он говорил, что пишет книгу, в которой хочет систематически изложить свои взгляды. Книга написана не бы¬ла и от нее не сохранились даже черновики. Но, несомненно, ее темы рассматриваются автором в поздних статьях и лирике.
С возвращением в Россию началось сотрудничество в новых журналах, появились новые знакомые. Некоторые из них оставили воспоминания. Большинство, как и описанные выше, касаются только внешне-событийной стороны (205, 206, 209, 241, 242, 269, 270). Наиболее интересны мемуары Н. Страхова (276, 277), А. Милюкова (246) и замечания Ф. Достоевского (276, 277). Страхов дает много материала о последних годах жизни Григорьева, с которым он вместе сотрудничал в журналах «Время» и «Эпоха». Но его воспоминания, как и комментарии к ним Достоевского, тенденциозны и предвзяты: первый воспринимал Григорьева как непонятого пророка, вто¬рой был раздражен безалаберностью своего сотрудника. Страхов был первым издателем григорьевских писем. Он опубликовал письма к нему из Оренбурга, где Григорьев жил в 1861 - 1862 годах. Большие купюры, сделанные Страховым, были восстановлены только через много лет Ивановым- Разумником (6). С Милюковым Григорьев был знаком по журналу «Светоч», где первый заведовал редакцией. Милюков очень тепло относился к Григорьеву, который, напротив, был с ним сдержан. Мемуарист изображает нашего героя с явной симпатией, но, как позитивист, рассказывает и о темных сторонах жизни своего знакомого.
Из поэтического наследия много интересного содержит последняя григорьевская поэма «Вверх по Волге», посвященная жизни в Оренбурге и отношениям с М. Дубровской - его гражданской женой ( 9).
Большинство статей Григорьева не переиздавалось, и поэтому мы работали в основном со старыми журналами, часто даже в тех случаях, когда статья была заново издана: их список приведен ниже. Там же приведены сборники григорьевских работ, к которым мы также обращались (2, 3, 4, 10): в этом случае статья не включена в общую библиографию, мы выносим туда только название сборника. Лирика литератора давно издана и хорошо откомментирована (8,9).Недавно прекрасно изданы и письма нашего героя (7).
Структура работы следует биографическому принципу. После введения, в котором
Анализ обходит памятью таких людей, чтобы лишний раз не компрометировать себя.
Практически до начала XX века большинство авторов было уверен¬но: Григорьев «создавал философское самоуглубление в бесплодное искание того, чего нет»3. Без сомнения он - натура пылкая, честная, но запутавшаяся в себе самом. Его естество «заключало в себе много неопределенного, неясного, трудно-удовлетворяемого и потому склонного к религиозному мистицизму, отворачивающемуся от всего реального и за то тем легче отдающемуся трудно-удовлетворяемому идеализму, переходящему в мечтательность»4. Ему надо было перебороть себя, стать человеком действия, открыть в себе «политическую жилку», но он пошел другим путем - и утратил для общества всякое значение. Более того, он не смог даже четко сформулировать свои чудаковатые идеи: всем понятно, что он «последний могикан того злополучного направления, которое породило славянофильство, не сделавшее для живого русского духа ничего действительно полез¬ного», но когда речь заходит о его конкретных идеях - выходит что-то «вроде фотографий духов теперешних спиритов»5(6, 48, 49, 66, 67, 121, 123, 130, 145, 146, 147, 151, 152, 218).
«Каковы бы ни были высокие достоинства ваших личностей, - ответил Д. Писарев на воспоминания Н. Страхова о Григорьеве, - во всяком случае достоверно то, что ваши идеи негодны для общества».
С другой стороны, выступления сторонников Аполлона Григорьева часто выглядят не только необъективными, но и просто нелепыми (3, 4, 5, 30, 71, 72, 73, 94, 141, 164, 165, 188, 197). Апологетическая традиция, заложенная Страховым, говорит, что Григорьев был «зрячее других», что «его письма читались в редакции «Времени» вслух для общего назидания», что сочинения критика «представляют целые громады мыслей» и что они дают «неистощимую пищу»7. А один из его восторженных последователей - Д. Аверкиев - пишет даже о его особенной «конгениальности», чутье позволяющем проникать в самую сущность общественных вопросов. «Ему надо было живьем прочувствовать, полюбить всею душою и всем сердцем, постигнуть не букву, а самую суть дела»8. В конце концов он провозглашает, что метод Григорьева единственно возможный для научной критики .«О Григорьеве не написано ни одной обстоятельной книги; не только биографической канвы, но и ученой биографии Григорьева не существует.
Культура Серебряного века в борьбе с утилитарным подходом к искусству не могла не обратить внимание на пылкого оппонента Писарева, Добролюбова и Чернышевского. К 1915 году уже написаны статьи А. Волынского (43, 44, 45), А. Александрова (11, 12), П. Сакулина (185), В. Княжнина (112), В. Розанова (174, 175, 176), В. Спиридонова (191, 192, 193, 197). Особенно выделяется работа Л. Гроссмана «Основатель новой критики», опубликованная зимой 1914 года в «Русской мысли» (76). В ней очевидна модернизация: Григорьев представлен как предшественник интуитивизма А. Бергсона и антирационализма Г. Зиммеля. Тон статьи бое¬вой и заразительный. «Его журнальные статьи открывают такие широкие пути в будущее, - провозглашает автор, - что только в наши дни, полстолетия спустя по их напечатании, руководящие идеи его осмеянных страниц во многом совпадают с последним словом умственных достижений современности» После таких публикаций общество обратило внимание на за¬терявшегося в истории русской литературы «критика-самобытника» (1, 9, 37, 38, 81, 82, 91, 106, 122, 160, 163, 181, 216). Начинается публикация григорьевских статей, перечитываются старые (142) и пишутся новые (183, 198, 212). биографические очерки. Правда историограф А. Бем (24) замечает на их счет, что они оставляют впечатление «пересказа довольно тяжелым языком частью воспоминаний Григорьева, частью немногочисленных общеизвестных фактов его жизни. Недостает внутреннего напряжения, внутреннего постижения личности Григорьева в его индивидуальном своеобразии».
Надо оговориться, что среди всего этого есть биографический очерк, принадлежащий В. Спиридонову (195). Он был написан для готовящегося издания полного собрания сочинений и писем Григорьева в 1918 году. На наш взгляд, это лучшее, что могло быть когда-либо написано о нашем герое. К сожалению, работа была прервана в самом начале, очерк оказался незавершенным. Но и из того, что было опубликовано, видно, что по глубине, научной объективности и изяществу работа должна была быть выдающейся. И именно В.С. Спиридонову мы обязаны идеей представить Григорьева как человека, в первую очередь, страдающего.
Бурные события 1917 года не стимулировали интерес к демократическому мистицизму. Плоды исследований, начатых еще до революции, появились уже в двадцатые годы. Эти работы (114, 140, 180, 184) подготовили почву, на которой смог появиться труд Р. И. Иванова -Разумника (103) - сборник воспоминаний о Григорьеве с комментариями и первым научным очерком его деятельности. Главная заслуга Иванова-Разумника носит методологический характер: он обосновал тезис о том, что «писателя более автобиографичного, чем Аполлон Григорьев - быть может нет во всей русской литературе»13: то есть, что все наследие критика (и стихотворения, и критика, и проза, и переписка) может рассматриваться как единый текст. С другой стороны, жизнь Григорьева он представил как «скитальчество, бродяжничество, кочевничество, физическое и духовное, литературное нравственное»14, определив мозаичное распадение образа Аполлона Григорьева в последующих работах.
Постепенная идеологизация науки, конечно, в первую очередь касалась именно таких персонажей, как Григорьев. В 1929 году в журнале «Звезда» появляется статья В. Лейкиной «Реакционная демократия 60 -х годов» (128). «Неясность, противоречивость для них самих, - пишет В. Лейкина о круге Григорьева, - их классовой установки, непонимание, кого они поддерживают, воздушная иррациональная надстройка, тянущаяся к почве, к народности, национализму, к чему-то твердому и прочному - все это характерные черты узкого слоя гуманитарной интеллигенции, одиночек, индивидуалистов, отталкивающихся от рядовых «вульгарных форм» прогрессивного движения, от «утилитаризма» и льнущих к близкой им пассивной общественной группе, импонирующей им твердостью идеологии». И ведь это пусть негативный, но, в принципе, социологически верный портрет. Но то, в каких формулировках он изображается надолго ставит крест на личности Григорьева, как на прообразе соглашальско- реакционно-демократствующей интеллигенции. С этих пор Григорьев - только литературный противник Чернышевского и Добролюбова (26, 27, 79, 118, 202).
Только вместе с «оттепелью» возобновился интерес к нашему ге¬рою. С тех пор написано более сотни разнообразных статей. О них мы и поговорим.
У Григорьева есть три магистральные идеи: критика рационализма; признание самобытности каждого народа (и в том, и в другом случае связанные с критикой гегельянства); неприятие утилитарного и эстетического подхода к литературе. Так повелось, что философы в основном пишут про первое (1, 2, 13, 14, 15, 16, 22, 206, 208), историки про второе (96, 116, 131, 153, 155), а филологи, соответственно, про третье (7, 8, 18, 19, 31, 33, 41, 42, 50-60, 62 - 65, 75, 77, 78, 83, 84, 86, 87, 88, 89, 93, 98, 101, 102, 107, 109, 115, 124-127, 133-139, 158, 159, 170, 171, 172, 177, 179, 190, 199, 209). И когда речь идет об этих магистралях - все четко и понятно. Но как только начинается более подробный анализ составляющих и окружающих эти магистрали категорий - получается неразбериха. Вот критика рационализма: центр в ней составляет противопоставление понятий «жизнь» - «теория». Понятно, что теория - рационалистический взгляд на действительность. Но что такое «жизнь»? Пишут: «Безграничный, вечный, неисчерпаемый феномен»17. Но это ничего не проясняет. Не выражает (или выражает не¬полно) внутреннее состояние нашего героя. Это определение слишком об¬ще и элементарно: не мог столь сложный человек всю свою трагичную, мятущуюся и увязающую в сомнениях жизнь построить на вере в очевидное - что трава зеленая, а небо синее.
В чем причина упрощения? «Он не давал четких дефиниций, - совершенно справедливо замечают те же авторы, - по его мнению, «определение вообще должно только дать почувствовать всем изложением дела». Вследствие этого изложение Григорьевым своих взглядов весьма своеобразно; оно не систематично, дано в связи с литературной критикой, а также в письмах. Более того, А. Григорьев не был философом в академическом понимании этого слова; его философские, исторические, общественно¬политические взгляды вплетены в ткань его рассуждений об искусстве, литературе, национальной культуре. Это затрудняет задачи исследования творчества Григорьева, ставит перед ним своеобразные требования реконструкции концепции»18. Иными словами, не хватает контекста для выяснения значения категорий. Авторы статей, как правило, идут двумя путями: или перелагают определения самого Григорьева (как в вышеприведенном примере), которые сами же считают туманными, либо наполняют их собственным содержанием в соответствии со своим здравым смыслом - что приводит, как правило, к модернизации. И таких «непрочтений» много, они касаются таких понятий как «идеал»; «народный идеал»; «коренные начала»; «тип»; «смирность» и «хищность»; «почва»; «дух» и т. д. Они нуждаются в конкретном смысловом заметить, что подход большинства исследователей к источникам, на наш взгляд, слишком аналитичен. «Дело в том, - пишет С. Носов, один из главных специалистов по Григорьеву, - что мировоззрение Григорьева, каким оно раскрывается в его переписке, не всегда точно и полно отражалось в его стихах и далеко не всегда совпадало с основными идеями его критических статей. Существовало как будто два Григорьева: один - талантливый критик и публицист, создатель теории «органической критики», поклонник и проводник созерцательного «вечного идеала», полноты и цельности жизни; другой - не примирившийся с тягостной ношей своей очень русской и очень тяжелой, физически и нравственно, жизни, бунтарь
Такое дробление источников приводит к «умножению сущностей» Григорьева. Он и «мистик, и атеист, масон, петрашевец, славянофил, артист, поэт, редактор, критик, драматург, фельетонист, певец, гитарист, оратор, чистый, честный юноша, запойный пьяница, душевный, но безалаберный человек, добрый товарищ и непримиримый противник, страстный фанатик убеждения.. ,»20. За деревьями постепенно становится не видно леса.
Учитывая все вышесказанное, представляется уместным попробовать расширить контекст. Расширить, во-первых, хронологически: авторы статей в основном работают с материалами последних десяти лет жизни Григорьева. Нам кажется, что определение истоков тех или иных идей и образов поможет сформировать более четкое о них представление. Во- вторых, нужно ввести контекст психологический: опыт показал, что многие идеи Григорьева могут быть объяснены только из фактов его внутренней жизни. Иными словами, надо сделать историко-психологическую биографию, в которой все идеи Григорьева рассматривались бы в динамике, рассматривались как единое мировоззрение (без изоляции в пределах истории, филологии и т. д.) при трактовке всего литературного наследия Григорьева как единого текста.
Теперь же поговорим о тех биографиях, которые уже написаны.
В 1970-м году появилась первая научная биография Григорьева. Ее написал американский ученый Р. Виттакер, и называлась она «Аполлон Григорьев - последний русский романтик» (40). Уже из названия понятно, что эта работа филологическая. «Григорьев, - пишет Виттакер, - был романтиком в том смысле, что его взгляды отвечали воззрениям европейских критиков романтического толка. он исповедовал все патентованные принципы романтизма: абсолютные идеалы, национальную самобытность, искусство как высшую форму выражения и познания»21. Но в то же время, он - эпигон и «переходная фигура», и поэтому у него проявляются «некоторые реалистические черты: понимание психологии, общепринятые, а не исключительные привычки, он не чужд обычных страхов и опасений»22. Если даже не останавливаться на весьма своеобразных признаках реализма, то нельзя не отметить отсутствие интереса автора к психологии своего персонажа. Григорьев у Виттакера - одно сознание: по своей воле он переходит от идеи к идее, и это движение расчисленно и логично. Автор на¬девает на героя различные идеологические колпаки, представляя его носителем какого-либо определенного интеллектуального набора, манкируя индивидуальными особенностями. Очень забавны в этом смысле его рас¬суждения о воспоминаниях критика. Григорьевские «Литературные и нравственные скитальчества» описывают детство в Замоскворечье - казалось бы, куда проще? Но Виттакер дает такое объяснение: «Григорьев из¬бегал прямых упоминаний о незаконности своего рождения. Тем не менее, ненормальность его социального статуса со всей очевидностью сказывается в «Скитальчествах», где используется необычный прием объяснения классовой принадлежности в географических терминах. Григорьев полностью пересматривает культурную географию Москвы. Традиционно ее культурным центром считалась аристократическая часть города - та, что расположена северо-западнее Кремля, вдоль Тверской. «Скитальчества» обращены на южные, населенные низшими классами кварталы Москвы - Замоскворечье». Одновременно автор подчеркивает: «Стремясь воссоздать атмосферу Москвы конца двадцатых - начала тридцатых годов, Григорьев входил <в воспоминаниях> в мелкие подробности, не представляющие сейчас какого-либо интереса»24. Такая социологизация вообще характерна для зарубежных авторов (220 - 223).
Рассказывая об отъезде Григорьева в Оренбург в 1861 году, ученый поясняет: «Оренбург был выбран не без значения. Этот форпост среди киргизских степей, в полутора тысячах верст к юго-востоку от Москвы, служил воротами в Сибирь. И исторически, и географически он был так же далек от Москвы, как и от Петербурга»25.
И нет ничего удивительного в том, что при таком подходе Григорьев превращается в эклектика, произвольно заимствующего разрозненные
26 идеи из разных систем .
Своеобразен и общий очерк личности Григорьева. «Постоянное томительное ожидание проявлений полной непререкаемой власти - безразлично, была ли ее источником сила (дед. - П.К. ) или слабость (отец. - П.К.), - стало обиходом григорьевской семьи. Дурное это наследство не миновало и самого критика, хотя в мемуарах нет ни одного намека на подобное свойство его натуры (?). Однако почти ничего не известно о том, какие причины привели к крушению его брака, или, иными словами, почему в начале пятидесятых он оставил жену и детей. Несомненно, виной тому были вещи посерьезнее, чем те обвинения в безнравственном и безответственном поведении, которые Григорьев предъявлял своей жене (?), тем паче, что ряд его друзей приняли ее сторону. Еще явственнее о деспотизме в характере Григорьева свидетельствует его отношение к собственным критическим статьям - его журналистский «догматизм». Он настаивал на том, чтобы ничья рука не касалась написанного им. Ни с одним редактором он так и не научился ладить: от Погодина в «Москвитянине» требовал полной автономии, с «Русским словом» порвал из-за изменений, внесенных редакцией в одну из его статей, а уйдя из «Времени», горько жаловался на Михаила Достоевского, не пропустившего упоминания им некоторых имен. Ф. Достоевский считал это отсутствием практического, политического ума - недостатком, обрекшим Григорьева-журналиста на неудачу. Факты, приводимые в «Скитальчествах», свидетельствуют, что склонность к самовластным поступкам была у него наследственной (?); именно из-за этой черты отвергал он - на пользу себе или во вред - любую форму компромисса, если дело шло о его принципах или журнальной политике» . Мы можем здесь сказать только, что не согласны с таким портретом, что, на наш взгляд, он составлен на слишком малом количестве источников и противоречит многим свидетельствам. В работе мы постараемся убедить читателя, что личность Григорьева более сложна и далека от авторитарности.
В заключении еще два формальных замечания. Григорьев, считает ученый, никогда не был консерватором. Он «возможно повлиял на развитие русской консервативной мысли; верно также, что он с уважением от¬носился к ряду консервативных мыслителей. Однако его антиправительственные (?), антигосударственные, антиаристократические убеждения и его склонность к протестам и парадоксам не позволяют причислять его к консерваторам». Мы, напротив, считаем Григорьева консерватором, придерживаясь определения консерватизма, данного К. Мангеймом: для консерватора настоящее ценно настолько, насколько содержит в себе ценности прошлого, путь даже в трансформированном, модернизированном виде.
Мы также не согласны с предлагаемой автором периодизацией. Виттаккер выделяет «экспериментальный» этап (1842 - 1848); период разработки «логически последовательных принципов» (1848 - 1857); этап «упрочения принципов» (1857 - 1858); «зрелость» (1859 - 1864). Нам кажется, что такая периодизация не отражает особенностей духовной жизни Григорьева.
Первая отечественная биография (1990г.) принадлежит С.Н. Носову (154). Она называется «Аполлон Григорьев. Судьба и творчество». Автор тоже представляет Григорьева романтиком, но в ином, не филологическом смысле. Он пишет: «Аполлон Григорьев - одна из мятущихся, эксцентрических и - как при жизни, так и слишком долгое время посмертно - гонимых фигур в истории русской литературы и мысли прошлого века. Неприкаянный странник, человек необузданных страстей, проживший жизнь широко и вольно, бездомно и далеко не безгрешно, Аполлон Григорьевность и скитальчество превратились в поэтический ореол» . И вот этот по¬этический ореол подменяет реального Григорьева. Суть его жизни, для автора - «благостная идеальность»30. «Любовь и Ревность, Мечта и Идеал, Надежда и Тоска - большие всепоглощающие чувства. стали действительными слагаемыми судьбы Аполлона Григорьева, не оставляя места житейскому и будничному»31. Григорьев - враг мещанства, приверженец вечных, универсальных и абсолютных духовных ценностей. Нам кажется (зная всю тяжесть душевных мучений Григорьева, ставящую не раз его на грань самоубийства), что подобный образ мог возникнуть только у весьма благодушного человека. И только такой человек мог написать, что Григорьев был восторге от собственной судьбы, «патетической и скандальной судьбы бунтаря и изгнанника»32. Когда же повествование доходит до последней поэмы «Вверх по Волге» (1862г.), где агония уже настолько очевидна, что не заметить ее нельзя, автор пишет: «В поэме немало строк, завораживающих силой и искренностью чувства, но проступает и некоторая прямолинейность, простота, граничащая с банальностью(?!). Оказавшись в сфере переживаний и проблематики трагической и прозаической одновременно, поэтическая муза Григорьева как бы лишается крыльев(?). Он способен теперь лишь на простой рассказ об опыте своих жизненных скитаний и мытарств(?). Всеохватного же художественного преобразования это¬го опыта не происходит(?!). Поэма интересна как исповедь, и сама стихотворная форма этой исповеди оказывается, в сущности, необязательной(?!)»33.
Мы не согласны с таким взглядом. Мы не согласны, что у Григорьева было «не обыденное детство», а годы «интенсивнейшего развития и мужания гордой, романтически тревожной души, для которой одиночество, самоуглубленность, казалось бы вынужденная, тяготившая, были по- своему благословением судьбы»34. К слову, здесь ученый углубляется в противоположную Виттакеру крайность. «Биографы Григорьева, - пишет автор, - часто ссылаются на социальные обстоятельства (незаконнорожденность. - П.К.) как на решающий для него стимул к необыкновенному рвению в учении. Впрочем, для витавшего в высоких сферах романтиче¬ских стремлений юноши такое обыденное представление о престиже едва ли было определяющим все поведение фактором»35. Мы не согласны также с тем, что к окончанию университета «коррективы, которые вносит в миросозерцание Григорьева столкновения с реальной жизнью, поразительно незначительны»36; что молодость Григорьева в Петербурге прошла в увлеченности западничеством, которая в 1845 году резко сменяется «восторженным увлечением» славянофильством. Мы не согласны с тем, что Григорьев не понял позднего Гоголя и не увидел у него идею смирения; что в период сотрудничества в «Москвитянине» высшим счастьем для себя Григорьев считал «естественный покой (или неспешное саморазвитие) «органического» бытия»40. Что душевная боль - это благо и высокий поэтический смысл, а физическая - проза и банальность. Боль - это боль и когда она тобой владеет, то уже не важно, поэтично это или нет.
Наконец, еще раз подчеркнем, мы не можем рассматривать «любовь» Григорьева как универсальную Любовь, его «идеал» как универсальный Идеал и т. д. - иначе наш герой раствориться в сиянии вечных ценностей.
Следующая по хронологии работа - книга Г. Маневич (132) «Друзьям издалека, или письма странствующего русского Гамлета» (1993г.). Это философский взгляд на Григорьева, хотя и с пафосом перестроечного времени. Указывая на непосредственную искренность григорьевского творчества, автор говорит: «В наши дни, когда тотальная «идеология», а по Григорьеву - «публицистика», полностью исчерпала себя, как в официальной поэзии, прозе и критике, так и в неофициальных, вневременный феномен А. Григорьева способен сообщить им импульс своей высокой энергийной силы и указать некие целостные критерии в пространстве творчества. приобщение современной литературы к феноменальному миру А. Григорьева может послужить для нее «выводом»-«выходом» в сторону непосредственной, органической жизни за пределы мертвой публицистики»42. Главное качество Григорьева - антисистемность. Он - странник, яр¬кий выразитель русского религиозного сознания. Несмотря на то, что в его натуре смешались и «утонченное, эстетическое сознание романтического софиста, блуждающего в мире философии Шеллинга . и сознание поборника и жертвы «русского тяжелого недуга»», жизненный путь его, если бы не ранняя смерть, завершился бы иночеством, потому что в душе его по¬мимо всего суетного была «вера странника, возжаждавшего встречи со святыней»43. Мы, все-таки, сомневаемся в столь светлом финале: кажется, Григорьев был слишком мечтательным, чтобы найти в себе созвучность с монастырской жизнью.
Мы не согласны также с подходом автора к источникам. Дело в том, что в книге не учитывается хронологическая последовательность григорьевских работ. Свободное совмещение текстов разных периодов приводит к некоторой спутанности толкования понятий. Но главное, мы не согласны с мнением исследователя, которое касается центральной идеи нашего героя - идеи «жизни по душе». Автор комментирует ее как «способ жертвовать всем вопреки здравому смыслу во имя сохранения «достоинства литератора и человека» с точки зрения «неизлечимого идеализма»» . Но поскольку Григорьев все-таки потонул в «безобразии», т.е., проще говоря, спился, то у него «жизнь по душе» не становиться «жизнью души» , т.е., опять же, проще говоря, моральный облик Григорьева оказался несоответствующим тем взглядам, которые он публично высказывал. Мы бы воздержались от столь суровой морализации, тем более, что принцип «жизни по душе» имеет совершенно иной смысл, который, как нам представляется, без психологического контекста не может быть прояснен. И если рассматривать его с этой точки зрения, что будет сделано в соответствующем месте, то
В 2000 году вышла наконец долгожданная книга Бориса Федоровича Егорова «Аполлон Григорьев» (85). Никто не сделал столь много в изучении нашего героя, как этот автор. Борис Федорович публиковал и комментировал его статьи, воспоминания и, самое главное, письма. Он восстановил «биографическую топографию» Григорьева: места его пребывания в Москве и Петербурге. Ему принадлежит библиография григорьевских статей. Его трудами реконструирована григорьевская генеалогия. Он - мастер восстановления деталей.
«Аполлон Григорьев» - тоже биография филологическая. Ее предмет - в первую очередь поэтические образы. Лирический герой, который интересует Егорова, для нас, с одной стороны, слишком узок (т.к. поэзия толь¬ко один из способов выражения Григорьева), с другой стороны, слишком широк (как одна из составляющих мировой поэтической традиции).
Но, несмотря на разность предметов, есть в работе филолога некоторые методологические приемы, с которыми мы не можем согласиться.
Во-первых, уже не раз оговариваемый нами социологизм: не структурный, как у Виттакера, а наш, марксистский. Вот как автор объясняет романтические увлечения григорьевской молодости: «Постоянные гонения (при Николае I. - П.К.), наказания еще больше способствовали массовому развитию романтических увлечений, но в специфическом, субъективном роде: если внешняя жизнь так страшна и опасна, то нужно замкнуться, уйти в себя, в мир рефлексий или фантастических грез; индивидуализм и рефлексированность становились тоже формой протеста против мрачной и неустроенной действительности. Таковым было поколение Григорьева»46. Думается, что когда в Григорьеве формировалось это увлечение, он был слишком мал, чтобы подпадать под действие таких законов. Продолжая анализ характера Григорьева, Борис Федорович так толкует его всем известную безалаберность и беспечность: «Считаю, - пишет он, - что безответственность - одна из черт русского народного характера XIX века, взращенного веками крепостного рабства: раб, как известно, лишен нравственного выбора, потому лишен и ответственности за свои поступки. И наоборот, несколько поколений дворянского существования выработали понятия достоинства, чести, ответственности. Григорьев находился как бы посередине между такими крайностями. Конечно, он не был безответственным по убеждениям, но некоторые душевные свойства располагали его к неэтичным поступкам»47. Признаемся, тезис о генетическом наследовании классовой морали представляется нам не бесспорным. Идея о том, что материя определяет сознание в «Аполлоне Григорьеве» получает еще од¬но, еще более и интересное выражение - физиологическое. Почему Григорьев так рано (в 1862 году ему было сорок лет) стал писать воспоминания? Борис Федорович считает, что «можно привлечь «физиологический» домысел. Биологи, - говорит он, - обратили внимание на интересную закономерность: организмы многих видов существ перед началом полового созревания оказываются ослабленными и максимально подверженными разным заболеваниям, то есть возникновение способности продолжать свой род можно истолковать как реакцию особи и всего вида на опасность смерти. Было бы заманчиво предположить, что желание оставить после себя духовное «потомство», воспоминания, связано с предчувствием конца (Григорьев умрет в 1864 году. - П.К.)»48. Однако даже такая столь прочная материалистическо-объективная позиция не уберегла автора от субъективизма в интерпретации некоторых психологических вопросов. Если во всем остальном Б. Ф. Егоров научен и даже слишком научен - сциентичен, то здесь он ненаучен вовсе, прибегая к прямому отождествлению себя (вернее, даже своих родственников!) и своего героя. Цикличность настроения Григорьева, его загулы, залезание в долги объясняются им «принципом корзиночки» (?!). «В моем семейном кругу, - поясняет он, - есть понятие «принцип корзиночки». Четырехлетний внук случайно отломал у красивой плетеной корзиночки одну палочку, что создало заметную дырку.
Таким образом, учитывая все вышесказанное, задачей этой работы нам представляется составление исторической, то есть охватывающей, по возможности все социальные проявления жизни Григорьева, биографии. Нам интересно мировоззрение критика, то есть как можно более широкий спектр его взглядов, обладающих определенной стройностью за счет наличия ведущего начала. Главное содержание работы - толкование понятий, формирующих мировоззрение критика. Именно для этого и нужна биография, так как толкование не возможно без историчности, то есть рассмотрения идей в их становлении, и без учета внутренней жизни нашего героя. Мы постараемся избежать моментов, критикуемых нами у предшественников, но сразу можем указать на собственное слабое место - возможно, из¬лишний психологизм.
Источники для нашей работы легко доступны: они все опубликованы. Архив Григорьева не сохранился. Правда, поговаривают, что он находится в частном собрании, и даже рассказывают, что в семидесятые годы к Б.Ф. Егорову, когда тот был в Иваново, в архиве которого есть материалы семьи дяди Аполлона - Николая Ивановича Григорьева, приходил некто с предложением продать находящийся у него архив литератора. Но он как появился, так и исчез.
Григорьев оставил воспоминания - «Мои литературные и нравственные скитальчества», произведение редкой изящности и откровенности. Они описывают детство автора: семью, быт, ранние впечатления. Продолжить их Григорьев не успел. Отголоски образов этой поры можно встретить во многих произведениях автора, особенно в лирике.
От студенческих лет остались воспоминания григорьевских товарищей: А. Фета (294), Я. Полонского (264), С. Соловьева (273). Особенно интересен Фет: он жил во время учебы в доме Григорьевых и был самым близким другом Аполлона. Благодаря ему мы можем представить настроения и увлечения двух товарищей. Сохранились также первые работы само¬го Григорьева. «Отрывки из летописи духа» (1) - самое раннее из них: это попытка выразить свое мировосприятие «как философы». Оно дополняется философической запиской Н. Орлова (252), входившего в студенческий кружок Григорьева. «Листки из рукописи скитающегося софиста» (5), судя по всему, художественно обработанный дневник, написанный вначале внутреннего кризиса нашего героя, пришедшегося на первые послеуниверситетские годы. Он продолжается рассказом «Мое знакомство с Виталиным», который касается 1843, 1844 годов (5).
Представление о том, что творилось в душе Аполлона Григорьева во время его первого пребывания в Петербурге, мы получаем в первую очередь из его лирики (8). В 1846 году выходит его единственный прижизненный стихотворный сборник - «Стихотворения Аполлона Григорьева». В нем можно проследить весь спектр идей молодого человека от масонства до фурьеризма, и весь спектр его настроений от религиозной экзальтации до глубокого отчаяния. Эти идеи и настроения отразились и в григорьевской прозе (5). Это единственный период, когда наш герой пытался выразить себя в этом жанре. «Человек будущего», «Мое знакомство с Виталиным», «Офелия. Одно из воспоминаний Виталина», «Один из многих» и др. -рассказы, в героях которых легко узнается их автор. Они настолько биографичны, что иногда даже включают в себя скрытые цитаты из писем Григорьева. Правда писем еще мало, но они очень информативны. Адресуя их, в основном, своему наставнику профессору М.П. Погодину, он старается анализировать свою внутреннюю жизнь, и мы обретаем интереснейшие психологические наброски, плоды рефлексии. Для общества наш герой остался почти незамеченным: мемуаристы о нем молчат.
Работа в «Москвитянине» - расцвет Григорьева. С той поры критические статьи - главный источник для нас (2 - 196). В них все: и идеология, и психология. Бывает, что в какой-нибудь статье неожиданно встретишь деталь из молодых лет. Истолкованная заново автором, она должна особенно перепроверяться: годы туманят авторский взгляд. Кружок Григорьева и Островского, получивший название «молодой редакции» «Москвитянина», уже являл некую общественную самостоятельность. Его заме¬чают и с ним спорят (207, 227, 229, 230, 231, 232, 240, 244, 248, 255, 256, 261, 292). Появляются воспоминания. Наиболее интересны мемуары С.В. Максимова (245), Н.М. Сеченова (271) и И.Ф. Горбунова (215). Максимов был этнографом, а Горбунов артистом. Оба они входили в окружение Островского, и ими создан весьма выразительный портрет общества молодых литераторов. Хотя, конечно, даже эти свидетельства грешат некоторой поверхностностью. Из главных участников кружка никто: ни Островский, ни Алмазов, ни Эдельсон, ни Филиппов - своих воспоминаний не оставили. Что уж говорить про остальных, кто так или иначе соприкасался с ними: несколько абзацев, пара анекдотов на одну тему: пьянство (198, 201, 214, 216, 228, 247, 253, 268, 274, 293, 297). С хронологическо-событийной точки зрения эти работы нас тоже слабо интересуют: все уже давно восстановлено. Что касается воспоминаний Сеченова, то они замечательны тем, что подробно описывают семью Визардов: Григорьев был влюблен в старшую дочь - Леониду Яковлевну. Они хорошо дополняют григорьевскую лирику (8), полностью посвященную этим отношениям. Надо добавить, что и в это время Григорьев пишет Погодину. Не находя ответов на упреки учителя в разгульной жизни, он часто после бесед додумывал оправдания и выражал их на бумаге. В этих письмах он и выясняет отношения, и мечтает, и исповедуется (7).
Но истинной прелестью наполнены его письма из Италии, где он по¬бывал в конце 1850-х годов (7). Нам известны тридцать три письма из разных итальянских городов: из Ливорно, Флоренции, Лукки, Сиенны, Рима.
григорьевские послания не сохранилось. Он говорил, что пишет книгу, в которой хочет систематически изложить свои взгляды. Книга написана не бы¬ла и от нее не сохранились даже черновики. Но, несомненно, ее темы рассматриваются автором в поздних статьях и лирике.
С возвращением в Россию началось сотрудничество в новых журналах, появились новые знакомые. Некоторые из них оставили воспоминания. Большинство, как и описанные выше, касаются только внешне-событийной стороны (205, 206, 209, 241, 242, 269, 270). Наиболее интересны мемуары Н. Страхова (276, 277), А. Милюкова (246) и замечания Ф. Достоевского (276, 277). Страхов дает много материала о последних годах жизни Григорьева, с которым он вместе сотрудничал в журналах «Время» и «Эпоха». Но его воспоминания, как и комментарии к ним Достоевского, тенденциозны и предвзяты: первый воспринимал Григорьева как непонятого пророка, вто¬рой был раздражен безалаберностью своего сотрудника. Страхов был первым издателем григорьевских писем. Он опубликовал письма к нему из Оренбурга, где Григорьев жил в 1861 - 1862 годах. Большие купюры, сделанные Страховым, были восстановлены только через много лет Ивановым- Разумником (6). С Милюковым Григорьев был знаком по журналу «Светоч», где первый заведовал редакцией. Милюков очень тепло относился к Григорьеву, который, напротив, был с ним сдержан. Мемуарист изображает нашего героя с явной симпатией, но, как позитивист, рассказывает и о темных сторонах жизни своего знакомого.
Из поэтического наследия много интересного содержит последняя григорьевская поэма «Вверх по Волге», посвященная жизни в Оренбурге и отношениям с М. Дубровской - его гражданской женой ( 9).
Большинство статей Григорьева не переиздавалось, и поэтому мы работали в основном со старыми журналами, часто даже в тех случаях, когда статья была заново издана: их список приведен ниже. Там же приведены сборники григорьевских работ, к которым мы также обращались (2, 3, 4, 10): в этом случае статья не включена в общую библиографию, мы выносим туда только название сборника. Лирика литератора давно издана и хорошо откомментирована (8,9).Недавно прекрасно изданы и письма нашего героя (7).
Структура работы следует биографическому принципу. После введения, в котором
Что было главным в жизни Аполлона Григорьева? Нам кажется, что страдание. Он страдал в детстве от домашнего догматизма, деспотической опеки и одиночества. Он страдал в университете от комплекса неполно¬ценности перед более родовитыми или более талантливыми товарищами. Он страдал после университета от жестокой черной меланхолии и невозможности реализоваться как в науке, так и на службе или в литературе. Он страдал от неудачного брака, не сложившихся отношений с отцом и от общественного порицания своего пьянства. Он страдал, когда распался кружок «Москвитянина». Он страдал от того, что не мог открыть свой журнал и полностью высказать обществу свои взгляды, наивно полагая, что обществу они могут быть полезны. Он страдал, когда это общество смеялось над тем, что ему все же удавалось высказать. Он страдал от физиологических и психологических последствий алкоголизма. Он страдал в Москве, Петербурге, Венеции, Флоренции, Париже, Берлине, Твери и Оренбурге. Хорошо, что он не долго жил.
Можно сказать, что страдание было его проводником по жизни. Он полюбил дворню, когда скрывался среди нее от родительского глаза; он стал лучшим учеником-гегельянцем на юридическом факультете, потому что этого требовало его израненное самолюбие; он вернулся к истокам и начал «жить по душе», потому что не мог терпеть душевные муки, рожденные тем миром, который он для себя построил; он создал систему «органического» мировосприятия и жил в ней, как на острове, среди кипящего моря отчаяния.
Благодаря этому, его взгляды очень гуманистичны - в этом их не-преходящее значение, хотя его судьба интереснее того, что он написал.
Его идеи слабо структурированы; они оригинальны, но мутны и утопичны. Главное, может быть, что мы выяснили для себя, - так это то, что какое ни возьми понятие в григорьевской системе, оно, в конечном счете, основывается на субъективном принятии или отвержении. Григорьев - автор, которого почти невозможно объективизировать. И этот вывод важен, потому что показывает, что нельзя придавать его идеям объективное наполнение. Его идеи - это только его правда. В этом смысле некорректно, например, приводя цитату: «Пушкин - наше все», говорить, что Григорьев одним из первых осознал место поэта (в том смысле, как принято это понимать, а именно такой смысл навязывают ему) в русской литера¬туре. То, что вкладывал в эти слова Григорьев, и в голову не придет ни тогдашним, ни теперешним ценителям поэзии. И надо сказать, что он заслуженно остался не понятым: объективно, разобраться в нем очень сложно. Но не надо из этого делать образ оплеванного пророка, в том смысле, что его взгляды (конкретные оценки и суждения) могут быть созвучны очень немногим - только не надо этих немногих называть «избранными».
Что представляет собою Григорьев как личность историческая? Есть ли какая-то закономерность в его появлении? На наш взгляд только та, что у определенной системы ценностей (имеются в виду идеи радикальной интеллигенции) обязательно возникает контр-система. Или по-другому: должен же был когда-то лагерь дворянских консерваторов дополниться консерватором-разночинцем. Но, если по совести, как можно определить и объяснить весь этот мир калик перехожих, бесшабашных гуляк, прожигателей жизни, философствующих пропойц? Никаких обобщений - у каждого неповторимый путь, хотя и общая судьба.
Но если постараться подняться над эмоциями и объективироваться, получается следующая картина.
В описываемый период в России существовало два течения консервативной мысли: политическое и социальное. Представителем первого, в центре которого стояла проблема государства, был Погодин, продолжавший традиции Щербатова и Карамзина. Социальное же направление, с главным для него вопросом о личности, выразилось в работах Григорьева и старших славянофилов. Социальный консерватизм, как и западничество 1840-х - 1850-х годов, был непосредственным результатом культурной европеизации, результатом появления среди образованных слоев людей с рационализированным самосознанием, отчужденных от гомогенной системы норм и коллективных представлений. Русское общество того времени жило по нормам парижских салонов XVII - XVIII веков, нормам, проникнутым духом рационализма и требовавшим от светского человека значительной приспособляемости, умения соответствовать характеру собеседника. Однако если в Европе это отсутствие искренности воспринималось как высоконравственное поведение, необходимое для обеспечения общественного согласия, то в России над философским и социальным смыслом светского поведения не задумывались, слепо подражая лишь форме. В образованном обществе XVIII - начала XIX веков рационализированная форма человеческих отношений в основе своей не была воспринята осознанно. Молодое поколение, родившееся после 1800 года, воспринимало эту среду отстранено, что позволяло ему видеть многие слабые ее стороны. Одни, будущие западники, обратили внимание на нерефлективность жизни общества и выступили с культом творческого разума. Другие, консерваторы, не приняли сами нормы светского поведения, которые представлялись им непостоянством, лицемерием и самообманом, основанными на рациональном прагматизме и разрушающим традиционно¬личностные нормы человеческих отношений. Такой подход выдвигал проблему межличностных отношений и соответственно проблему личности на центральное место в системе их взглядов. Вокруг этого группировались все остальные вопросы. Но трактовки отдельных тем у славянофилов и у Григорьева различались, что было вызвано социальными, культурными и психологическими причинами.
Итак, главным для социальных консерваторов был вопрос о формализации человеческих отношений и отчуждении человека.
Славянофилы решение проблемы видели в синтезе разума, чувства и воли, причем этот внутренний синтез должен быть просветлен
Причину расхождений в трактовках этого вопроса можно видеть в психологическом различии мыслителей. Славянофилы по натуре были логиками. Мышление являлось их основной психологической функцией, и поэтому они не стремились полностью дискредитировать его, а старались лишь преодолеть его исключительность. Другое дело Григорьев. После выхода из «гегельянского» кризиса, чувство стало восприниматься им как прозрение. Тех, кто не разделял его идей, он обвинил в неискренности - черте, которая в первую очередь характеризовала для него аристократическое общество.
Из вышеописанных различий вытекали и различия в гносеологических представлениях мыслителей. Славянофилы, соответственно, ратовали за «синтетическое знание», то есть знание, полученное одновременно все¬ми душевными сферами и согласованное с православной традицией. Григорьев же единственным источником истинного знания считал откровение, запечатленное в произведении искусства, вследствие мистического слияния души художника с Богом.
Религиозные взгляды Григорьева были не столько православно-догматическими, сколько мистико-православными и пантеистическими. Как человек наклонный к чудесному, он в конце концов пришел к мысли о релятивности Бога, то есть к воззрению, согласно которому Бог существует не в отрешенности от человеческого субъекта и по ту сторону всей человеческой жизни, а всегда находится в личном контакте с человеком, постоянно присутствует в нем в виде голоса чувства. Чувство всегда нравственно, так как душа по природе своей стремится к Богу.
Славянофилы не могли принять григорьевский взгляд, так как в исключительности чувства видели такую же односторонность
Критика рационализации личности подводила мыслителей к критике рационализации (и, следовательно, универсализации) бытия. Одним из ее аспектов была критика просветителько-гегельянских историософских концепций. И славянофилы, и Григорьев выступали против: 1) представления о человечестве как универсальной механической целостности; 2) инструментализма, то есть представления об истории народа как орудии универсальной цели (например, самореализации Мирового Разума); 3) концепции линейного прогресса, то есть представления о развитии народа как о процессе, в ходе которого отдельный этап развития - только ступень для перехода на следующий, не имеющая самостоятельной ценности.
В противовес консерваторы предложили имманентно-качественный подход. В основе его лежат принципы релятивизма, имманентизма и органичности. Релятивизм подразумевает, во-первых, существование самобытных народных организмов, которые не могут искусственно объединяться в «безликом человечестве», и, во-вторых, самоценность каждого этапа в истории народа. Имманентизм предполагает изначально заложенные в народе возможности, которые раскрываются в процессе его развития, так что народ не может считаться простым орудием для реализации трансцендентной ему сущности. Принцип органичности рассматривает нормальное развитие народа как развитие на основе присущих народу «на¬чал». Однако на этом сходства в доктринах консерваторов кончаются.
У славянофилов, в соответствии с вышеописанными представления¬ми, субъектом истории фактически выступал не столько народ, сколько вера. Исторический процесс - это борьба двух религиозных начал: кушитства и иранства. Народы являются лишь носителями веры, которая одно¬временно составляет их сущность. Из этих положений следовало, во- первых, что потенциальное разнообразие народных организмов
Григорьев же, проповедуя мистическое личностно-эстетческое единение души с Богом, по сути, не считал религию явлением общественным, объединяющим народ. Поэтому он не мог отождествлять или даже заменять в истории народ его религией. Традиционное православие он склонен был рассматривать лишь как одно из явлений русской культуры. Не соглашался он и с принципом линейного развития двух мировых религиозных начал, поскольку исходя из него фактически игнорировалось бесконечное разнообразие народов. Григорьев полагал, что всякое явление тем жизненнее, чем многоцветнее. Литератор считал, что единственный субъект истории - это сам народ, а мировая история - не эволюция определенных мировых начал, а бесконечность самодостаточных историй отдельных народов. Каждый народ развивается циклически, то есть проходит стадию молодости, зрелости и старости. Смысл народного развития - самопознание, то есть реализация божественных эманаций (импульсов Абсолюта) в пределах возможностей (иначе, сущности, идеала, начал или духа) народа. Дух народа, его качества, проявляются в том, как народ реализует в куль¬туре полученные им идеальные импульсы. Именно дух является основой единства народа; он неотделим от народного организма и неизменен на протяжении всей его истории. Таким образом, самопознание - это реализация Абсолюта в пределах потенции народа. Утверждением двойственности самопознания (как познания народом самого себя и как самораскрытия Мировой Сущности) критик лишал себя возможности вдаться в гегельянский инструментализм.
Различия во взглядах социальных консерваторов на общие историософские проблемы не могли не отразиться на их подходах к русской истории. Для славянофилов сущностью русского народа было православие (иранское начало). Соответственно, идеальной организацией общества выступала община, без которой немыслимо истинное христианство. Именно община являлась для них воплощением идеальных межчеловеческих связей, которые они именовали соборностью. Соборность мыслилась как особый тип объединения, где личность свободна, но ее свобода основана на единении с другими личностями. На Руси видимым воплощением духовной общины верующих являлась община крестьянская, основанная на общем землевладении, согласии, общих обычаях и управляемая миром в соответствии с православной традицией и принципом единодушия. Это единая духовная сущность, растворившись в которой индивид обретает внутреннюю целостность и истинную свободу. Это вневременной коллективный индивидуум, являющийся объектом истории. Такой взгляд, конечно, был обусловлен как интеллектуальными интересами и пристрастиями славянофилов, тяготевшими к классическим богословским трудам, так и их социальным опытом и культурными традициями.
Славянофилам казалось, что реформы Петра I занесли в Россию кушитский дух, и это нарушило органичность развития страны. Образованные слои, зараженные западным рационализмом, по сути, перестали быть русскими. Носителем народности является только крестьянин. Отсюда особое внимание славянофилов как к допетровским общественным институтам, так и к патриархально-усадебному образу жизни, воплощающим народные начала.
Григорьев же сущность русского народа видел в ином. Он говорил, что особенность русского духа - двойственность: присутствие в культуре
одновременно тезиса и антитезиса, движения центробежного и центростремительного. Конкрено-исторически в послепетровской России русский дух выразился в сосуществовании в народе «смирного» и «хищного» начал, что, конечно, шире славянофильского понимания и смягчает противостояние Россия - Запад. Широта народного духа не терпит никакого давления извне, поэтому и единство народа не предполагает никакой институализации и является чисто психологическим. Он как мистик не разделял православного коллективизма славянофилов. Его представление о гениях- художниках и, соответственно, о неравенстве возможностей индивидов, приводило к мнению, что община только нивелирует общество, лишает его полицветности.
В сущности, и Григорьев, и славянофилы говорили об одном и том же - о невозможности полноценного функционирования и развития атомизированной личности. Но подходили к этому с разных точек зрения. Славянофилы опирались на экклексиологию, а Григорьев исходил из эстетическо-мистического мировосприятия.
Петровские реформы, по Григорьеву, не противоречили народной сущности. Народ не потерял органичности и не был расколот. Но это единство пока еще большинством не прочувствовано. Только средние городские слои (в первую очередь купечество), хотя и неосознанно, лучше других синтезируют в себе старые и новые ценности.
Таким образом, можно сказать, что, во-первых, славянофилы были носителями патриархально-дворянской традиции, а Григорьев - патриархально-мещанской и, во-вторых, что славянофилы в социальном консерватизме представляли направление философско-рациональное, а Григорьев - мистическо-интуитивное.
Эти различия определили их позиции во время реформ Александра
II. Старшие славянофилы поддержали либеральные стремления, поскольку считали, что с их помощью смогут нейтрализовать последствия петров¬ских преобразований (через отмену крепостного права, создание земств и т. д.) - преодолеть институционально закрепленный разрыв дворянства и народа и тем самым вернуться в «точку органичности». Правда, их либерализм выразился только в методах, то есть был функциональным, поскольку цели их оставались консервативными. Григорьев, напротив, не поддержал либеральных проектов. Во-первых, он не проявлял интереса к традиционным социальным, политическим и экономическим институтам. Во-вторых, в силу своего эстетического мировосприятия не доверял государству как носителю формализации, считал монархию чуждой народу (так как она уничтожила местные особенности областей) и потому полагал, что она так или иначе все преобразования проведет в своих интересах, а не в интересах земли. В-третьих, ему казалось, что даже те проекты реформ, которые ис¬ходят от общества, составлены на основе чуждой рационалистической философии. Он считал, что решающее для России перемены должны свер¬шиться в первую очередь в области культуры и сознания, а не в социально-экономической сфере. Перед тем как начинать реформы, общество должно было стать искренним в своих устремлениях, понять те духовные начала, на которых основано развитие русского народа, - без этого дальнейшее движение невозможно. Он так и остался на позициях культурного консерватизма.
Аполлона Григорьева часто называют русским Гамлетом. Но нам кажется (здесь мы согласны с В.Саводником), что справедливее было бы назвать его русским Дон-Кихотом. В нем, как и в герое Сервантеса, сочеталась беззаветная вера в идеалы, которым он служил, и абсолютное не¬умение считаться с реальной действительностью.
Можно сказать, что страдание было его проводником по жизни. Он полюбил дворню, когда скрывался среди нее от родительского глаза; он стал лучшим учеником-гегельянцем на юридическом факультете, потому что этого требовало его израненное самолюбие; он вернулся к истокам и начал «жить по душе», потому что не мог терпеть душевные муки, рожденные тем миром, который он для себя построил; он создал систему «органического» мировосприятия и жил в ней, как на острове, среди кипящего моря отчаяния.
Благодаря этому, его взгляды очень гуманистичны - в этом их не-преходящее значение, хотя его судьба интереснее того, что он написал.
Его идеи слабо структурированы; они оригинальны, но мутны и утопичны. Главное, может быть, что мы выяснили для себя, - так это то, что какое ни возьми понятие в григорьевской системе, оно, в конечном счете, основывается на субъективном принятии или отвержении. Григорьев - автор, которого почти невозможно объективизировать. И этот вывод важен, потому что показывает, что нельзя придавать его идеям объективное наполнение. Его идеи - это только его правда. В этом смысле некорректно, например, приводя цитату: «Пушкин - наше все», говорить, что Григорьев одним из первых осознал место поэта (в том смысле, как принято это понимать, а именно такой смысл навязывают ему) в русской литера¬туре. То, что вкладывал в эти слова Григорьев, и в голову не придет ни тогдашним, ни теперешним ценителям поэзии. И надо сказать, что он заслуженно остался не понятым: объективно, разобраться в нем очень сложно. Но не надо из этого делать образ оплеванного пророка, в том смысле, что его взгляды (конкретные оценки и суждения) могут быть созвучны очень немногим - только не надо этих немногих называть «избранными».
Что представляет собою Григорьев как личность историческая? Есть ли какая-то закономерность в его появлении? На наш взгляд только та, что у определенной системы ценностей (имеются в виду идеи радикальной интеллигенции) обязательно возникает контр-система. Или по-другому: должен же был когда-то лагерь дворянских консерваторов дополниться консерватором-разночинцем. Но, если по совести, как можно определить и объяснить весь этот мир калик перехожих, бесшабашных гуляк, прожигателей жизни, философствующих пропойц? Никаких обобщений - у каждого неповторимый путь, хотя и общая судьба.
Но если постараться подняться над эмоциями и объективироваться, получается следующая картина.
В описываемый период в России существовало два течения консервативной мысли: политическое и социальное. Представителем первого, в центре которого стояла проблема государства, был Погодин, продолжавший традиции Щербатова и Карамзина. Социальное же направление, с главным для него вопросом о личности, выразилось в работах Григорьева и старших славянофилов. Социальный консерватизм, как и западничество 1840-х - 1850-х годов, был непосредственным результатом культурной европеизации, результатом появления среди образованных слоев людей с рационализированным самосознанием, отчужденных от гомогенной системы норм и коллективных представлений. Русское общество того времени жило по нормам парижских салонов XVII - XVIII веков, нормам, проникнутым духом рационализма и требовавшим от светского человека значительной приспособляемости, умения соответствовать характеру собеседника. Однако если в Европе это отсутствие искренности воспринималось как высоконравственное поведение, необходимое для обеспечения общественного согласия, то в России над философским и социальным смыслом светского поведения не задумывались, слепо подражая лишь форме. В образованном обществе XVIII - начала XIX веков рационализированная форма человеческих отношений в основе своей не была воспринята осознанно. Молодое поколение, родившееся после 1800 года, воспринимало эту среду отстранено, что позволяло ему видеть многие слабые ее стороны. Одни, будущие западники, обратили внимание на нерефлективность жизни общества и выступили с культом творческого разума. Другие, консерваторы, не приняли сами нормы светского поведения, которые представлялись им непостоянством, лицемерием и самообманом, основанными на рациональном прагматизме и разрушающим традиционно¬личностные нормы человеческих отношений. Такой подход выдвигал проблему межличностных отношений и соответственно проблему личности на центральное место в системе их взглядов. Вокруг этого группировались все остальные вопросы. Но трактовки отдельных тем у славянофилов и у Григорьева различались, что было вызвано социальными, культурными и психологическими причинами.
Итак, главным для социальных консерваторов был вопрос о формализации человеческих отношений и отчуждении человека.
Славянофилы решение проблемы видели в синтезе разума, чувства и воли, причем этот внутренний синтез должен быть просветлен
Причину расхождений в трактовках этого вопроса можно видеть в психологическом различии мыслителей. Славянофилы по натуре были логиками. Мышление являлось их основной психологической функцией, и поэтому они не стремились полностью дискредитировать его, а старались лишь преодолеть его исключительность. Другое дело Григорьев. После выхода из «гегельянского» кризиса, чувство стало восприниматься им как прозрение. Тех, кто не разделял его идей, он обвинил в неискренности - черте, которая в первую очередь характеризовала для него аристократическое общество.
Из вышеописанных различий вытекали и различия в гносеологических представлениях мыслителей. Славянофилы, соответственно, ратовали за «синтетическое знание», то есть знание, полученное одновременно все¬ми душевными сферами и согласованное с православной традицией. Григорьев же единственным источником истинного знания считал откровение, запечатленное в произведении искусства, вследствие мистического слияния души художника с Богом.
Религиозные взгляды Григорьева были не столько православно-догматическими, сколько мистико-православными и пантеистическими. Как человек наклонный к чудесному, он в конце концов пришел к мысли о релятивности Бога, то есть к воззрению, согласно которому Бог существует не в отрешенности от человеческого субъекта и по ту сторону всей человеческой жизни, а всегда находится в личном контакте с человеком, постоянно присутствует в нем в виде голоса чувства. Чувство всегда нравственно, так как душа по природе своей стремится к Богу.
Славянофилы не могли принять григорьевский взгляд, так как в исключительности чувства видели такую же односторонность
Критика рационализации личности подводила мыслителей к критике рационализации (и, следовательно, универсализации) бытия. Одним из ее аспектов была критика просветителько-гегельянских историософских концепций. И славянофилы, и Григорьев выступали против: 1) представления о человечестве как универсальной механической целостности; 2) инструментализма, то есть представления об истории народа как орудии универсальной цели (например, самореализации Мирового Разума); 3) концепции линейного прогресса, то есть представления о развитии народа как о процессе, в ходе которого отдельный этап развития - только ступень для перехода на следующий, не имеющая самостоятельной ценности.
В противовес консерваторы предложили имманентно-качественный подход. В основе его лежат принципы релятивизма, имманентизма и органичности. Релятивизм подразумевает, во-первых, существование самобытных народных организмов, которые не могут искусственно объединяться в «безликом человечестве», и, во-вторых, самоценность каждого этапа в истории народа. Имманентизм предполагает изначально заложенные в народе возможности, которые раскрываются в процессе его развития, так что народ не может считаться простым орудием для реализации трансцендентной ему сущности. Принцип органичности рассматривает нормальное развитие народа как развитие на основе присущих народу «на¬чал». Однако на этом сходства в доктринах консерваторов кончаются.
У славянофилов, в соответствии с вышеописанными представления¬ми, субъектом истории фактически выступал не столько народ, сколько вера. Исторический процесс - это борьба двух религиозных начал: кушитства и иранства. Народы являются лишь носителями веры, которая одно¬временно составляет их сущность. Из этих положений следовало, во- первых, что потенциальное разнообразие народных организмов
Григорьев же, проповедуя мистическое личностно-эстетческое единение души с Богом, по сути, не считал религию явлением общественным, объединяющим народ. Поэтому он не мог отождествлять или даже заменять в истории народ его религией. Традиционное православие он склонен был рассматривать лишь как одно из явлений русской культуры. Не соглашался он и с принципом линейного развития двух мировых религиозных начал, поскольку исходя из него фактически игнорировалось бесконечное разнообразие народов. Григорьев полагал, что всякое явление тем жизненнее, чем многоцветнее. Литератор считал, что единственный субъект истории - это сам народ, а мировая история - не эволюция определенных мировых начал, а бесконечность самодостаточных историй отдельных народов. Каждый народ развивается циклически, то есть проходит стадию молодости, зрелости и старости. Смысл народного развития - самопознание, то есть реализация божественных эманаций (импульсов Абсолюта) в пределах возможностей (иначе, сущности, идеала, начал или духа) народа. Дух народа, его качества, проявляются в том, как народ реализует в куль¬туре полученные им идеальные импульсы. Именно дух является основой единства народа; он неотделим от народного организма и неизменен на протяжении всей его истории. Таким образом, самопознание - это реализация Абсолюта в пределах потенции народа. Утверждением двойственности самопознания (как познания народом самого себя и как самораскрытия Мировой Сущности) критик лишал себя возможности вдаться в гегельянский инструментализм.
Различия во взглядах социальных консерваторов на общие историософские проблемы не могли не отразиться на их подходах к русской истории. Для славянофилов сущностью русского народа было православие (иранское начало). Соответственно, идеальной организацией общества выступала община, без которой немыслимо истинное христианство. Именно община являлась для них воплощением идеальных межчеловеческих связей, которые они именовали соборностью. Соборность мыслилась как особый тип объединения, где личность свободна, но ее свобода основана на единении с другими личностями. На Руси видимым воплощением духовной общины верующих являлась община крестьянская, основанная на общем землевладении, согласии, общих обычаях и управляемая миром в соответствии с православной традицией и принципом единодушия. Это единая духовная сущность, растворившись в которой индивид обретает внутреннюю целостность и истинную свободу. Это вневременной коллективный индивидуум, являющийся объектом истории. Такой взгляд, конечно, был обусловлен как интеллектуальными интересами и пристрастиями славянофилов, тяготевшими к классическим богословским трудам, так и их социальным опытом и культурными традициями.
Славянофилам казалось, что реформы Петра I занесли в Россию кушитский дух, и это нарушило органичность развития страны. Образованные слои, зараженные западным рационализмом, по сути, перестали быть русскими. Носителем народности является только крестьянин. Отсюда особое внимание славянофилов как к допетровским общественным институтам, так и к патриархально-усадебному образу жизни, воплощающим народные начала.
Григорьев же сущность русского народа видел в ином. Он говорил, что особенность русского духа - двойственность: присутствие в культуре
одновременно тезиса и антитезиса, движения центробежного и центростремительного. Конкрено-исторически в послепетровской России русский дух выразился в сосуществовании в народе «смирного» и «хищного» начал, что, конечно, шире славянофильского понимания и смягчает противостояние Россия - Запад. Широта народного духа не терпит никакого давления извне, поэтому и единство народа не предполагает никакой институализации и является чисто психологическим. Он как мистик не разделял православного коллективизма славянофилов. Его представление о гениях- художниках и, соответственно, о неравенстве возможностей индивидов, приводило к мнению, что община только нивелирует общество, лишает его полицветности.
В сущности, и Григорьев, и славянофилы говорили об одном и том же - о невозможности полноценного функционирования и развития атомизированной личности. Но подходили к этому с разных точек зрения. Славянофилы опирались на экклексиологию, а Григорьев исходил из эстетическо-мистического мировосприятия.
Петровские реформы, по Григорьеву, не противоречили народной сущности. Народ не потерял органичности и не был расколот. Но это единство пока еще большинством не прочувствовано. Только средние городские слои (в первую очередь купечество), хотя и неосознанно, лучше других синтезируют в себе старые и новые ценности.
Таким образом, можно сказать, что, во-первых, славянофилы были носителями патриархально-дворянской традиции, а Григорьев - патриархально-мещанской и, во-вторых, что славянофилы в социальном консерватизме представляли направление философско-рациональное, а Григорьев - мистическо-интуитивное.
Эти различия определили их позиции во время реформ Александра
II. Старшие славянофилы поддержали либеральные стремления, поскольку считали, что с их помощью смогут нейтрализовать последствия петров¬ских преобразований (через отмену крепостного права, создание земств и т. д.) - преодолеть институционально закрепленный разрыв дворянства и народа и тем самым вернуться в «точку органичности». Правда, их либерализм выразился только в методах, то есть был функциональным, поскольку цели их оставались консервативными. Григорьев, напротив, не поддержал либеральных проектов. Во-первых, он не проявлял интереса к традиционным социальным, политическим и экономическим институтам. Во-вторых, в силу своего эстетического мировосприятия не доверял государству как носителю формализации, считал монархию чуждой народу (так как она уничтожила местные особенности областей) и потому полагал, что она так или иначе все преобразования проведет в своих интересах, а не в интересах земли. В-третьих, ему казалось, что даже те проекты реформ, которые ис¬ходят от общества, составлены на основе чуждой рационалистической философии. Он считал, что решающее для России перемены должны свер¬шиться в первую очередь в области культуры и сознания, а не в социально-экономической сфере. Перед тем как начинать реформы, общество должно было стать искренним в своих устремлениях, понять те духовные начала, на которых основано развитие русского народа, - без этого дальнейшее движение невозможно. Он так и остался на позициях культурного консерватизма.
Аполлона Григорьева часто называют русским Гамлетом. Но нам кажется (здесь мы согласны с В.Саводником), что справедливее было бы назвать его русским Дон-Кихотом. В нем, как и в герое Сервантеса, сочеталась беззаветная вера в идеалы, которым он служил, и абсолютное не¬умение считаться с реальной действительностью.



